Мертенс испытующе взглянул на Бентхайма.
— Знаешь ли ты, что это такое — в девятнадцать лет ожидать неминуемой смерти? — Он сделал отрицательный жест рукой. — Ты не знаешь этого. И я больше не хочу этого знать. Впрочем, мои воспоминания, вероятно, кажутся тебе слишком сентиментальными. Но что поделаешь... Я лежал на нарах — смертник среди смертников, с той лишь разницей, что был самым молодым из всех арестованных. У меня не было невесты или жены, как у других, но перед моими глазами стояло лицо, и я видел только его. Это была Надя, самая женственная и самая любимая, которой я не осмеливался признаться в своей любви и которую — мне очень хотелось на это надеяться — я спас ценой собственной жизни. Думая о неминуемой смерти, я представлял себя героем, погибшим за девушку, которую даже не поцеловал. — Мертенс грустно улыбнулся.
— Сколько дней вы ожидали? — спросил Бентхайм.
— Одну ночь. Примерно столько же, сколько мы с тобой разговариваем.
Приближался рассвет, и лес словно замер в ожидании первых птичьих голосов. Но пока все было тихо. Оба офицера молчали, думая каждый о своем.
— Ночь длилась целую вечность. Ночь, ужаснее которой не было ничего в моей жизни. Хотя теперь, в воспоминаниях, она кажется даже романтичной. Утром со скрипом открылась широкая дверь, и в ней показалась голова старого ефрейтора. Я до сих пор помню его лицо, хотя видел этого человека всего один раз. «Они пришли, — сказал он. — К сожалению, я ничем не могу вам помочь». Затем голова исчезла и дверь захлопнулась. А через несколько секунд вновь открылась, уже по приказу. Команда «Выходи!» прозвучала как-то неожиданно. Я словно сейчас слышу ее и вслед за нею спокойный голос Бергмана: «Ну что ж, пошли!»
Впереди нас ехал броневик с судебным советником, врачом, обер-лейтенантом и командой солдат для приведения приговора в исполнение, затем шли мы, четверо приговоренных к расстрелу, и наконец солдаты охраны под командой фельдфебеля. Все это походило на траурную процессию, только катафалк был бронированный и в нем сидели те, кто вовсе не собирался расставаться с жизнью, а провожающих изображали мы, приговоренные к смерти, которых будут оплакивать где-нибудь в Саксонии или Рейнланде. Не хватало только траурной музыки, а в остальном все было как на обычных похоронах, даже пахло жасмином и сырой землей.
С поля тянуло свежестью, как после дождя. Мы двигались к лесу. Бергман шел рядом со мной, и это было хорошо, потому что я чувствовал, что начинаю слабеть. Я открыто признаюсь в этом и никогда не пытался выдавать себя в ту пору за героя. Мне кажется, я уже не думал больше о Наде. Мысль о предстоящей смерти овладела всем моим существом, и отчаяние все сильнее охватывало меня. И тогда Бергман сказал то, что запомнилось мне так же ясно и отчетливо, как твои слова когда-то. Он сказал это громко, так громко, что сопровождавшая нас команда, безусловно, все слышала. Но мне кажется, его слова были предназначены для меня: «Лучше честная смерть, чем подлая жизнь». Фельдфебель прорычал: «Заткни глотку!» Но Бергман, обратись ко мне, сказал еще громче: «Еще неизвестно, как подохнут наши палачи!» И я подумал о тебе, Герт, можешь мне поверить. Отчетливо вспомнился бой на высоте, старый солдат, крики и стоны раненых... И смерть, которая ожидала нас, уже не казалась такой ужасной. «Еще неизвестно, как подохнут наши палачи!» — думал я, и это придавало мне силы.