Держаться надлежало прямо; играть или выходить из комнаты, пока художница запечатлевала для вечности наши образы, запрещалось, и должен признать, что не припомню, когда еще я так изнывал от скуки, как сидючи на этом табурете, — все-таки в девять лет я еще не страдал нарциссизмом, присущим мне теперь. Облик мадам Ратель помнится мне смутно, перед глазами печальное жухлое лицо и серенький пучок, как у матери Нормана Бейтса в «Психозе». Моя память превратила ее в нечто среднее между призраком и колдуньей. Акварель, изображающая меня девятилетним, воспроизведена на обложке этой книги — да, я и в самом деле был невинным ангелочком. Нос и подбородок еще не выперли до неприличия вперед, не было ни кругов под глазами, ни бороды, маскирующей пеликаний зоб. Единственное, что не изменилось, — это глаза, хотя их взгляд уже не так ясен, как на детском портрете, теперь висящем над лестницей в моем маленьком парижском доме. Иногда, если я возвращаюсь поздно, портрет, кажется, осуждающе смотрит на меня. Ребенок с ангельским личиком в смятении созерцает собственное падение. Порой, когда мне случается сильно перебрать, я начинаю поносить пай-мальчика, который надменно взирает на меня с высоты своего юного возраста, категорически не приемля того, во что я превратил его будущее.
— Ну ты, придурок пиренейский! Кончай на меня пялиться! Тебе еще и десяти лет нет, ты живешь в крошечной квартирке с разведенной матерью, ходишь в восьмой класс[55] монастырской школы, спишь в одной комнате с братцем и собираешь наклейки из «Пифа»! Ты гордиться должен тем, кого я из тебя сделал! Я осуществил все твои мечты, ты стал писателем, ты, личинка, мог бы выразить мне свое восхищение вместо того, чтобы обливать меня презрением!
Он не отвечает; акварелям вообще свойственно молчаливое высокомерие.
— Вот черт, да кем ты себя возомнил?!
— Тобой.
— И что, я так уж сильно тебя разочаровал?
— Мне просто неприятно думать, что через тридцать лет у меня изо рта будет вонять помойкой и я буду разговаривать с картинами.
— Хватит ко мне цепляться! Чего ты хочешь, ё-моё? Чего тебе надо? Я — ЭТО ТЫ, ТОЛЬКО СТАРШЕ, вот и все! Мы с тобой — один и тот же человек!
— Ты хочешь сказать, один и тот же ребенок?
Мальчик смотрит на меня не мигая. Похоже, я слышал только свой голос: он задавал вопросы и сам же на них отвечал. Я в том состоянии, когда все путается. Прошлое с огорчением взирает на меня. Я плюхаюсь на ступеньки лестницы. Портрет работы мадам Ратель во всей своей чистоте, близкой к абсолюту, хранит подавленное молчание. Он своего рода антипод портрета Дориана Грея — безупречный, ничем не запятнанный, вечный свидетель моего падения, и я пасую перед ним, я, стареющий кривляка, сам способный кого угодно вогнать в трепет, и кидаюсь на кухню, и наливаю себе выпить, и грожу кулаком до приторности милому мальчишке, которым я был когда-то, которого совсем не помню и который уже никогда не изменится.