По младости, по мальчишеству тогдашнему своему, я все просился у дедушки: «Возьми да возьми меня с собой. А то я твоей работы еще ни разу и не видывал. Ты вот все говоришь да говоришь про нее, а какая она — так никогда и не показывал!» И, прямо скажу, неотступные просьбы мои дедушке нравились, он от них не отмахивался, и в один из осенних вечеров за ужином мне и объявил наконец:
— Что ж, завтра по холодку поедем. Готовься. Ложись нынче пораньше, не проспи.
И все, кто тут был, почти все сразу: обе мои тетки — мамины младшие сестры, да и сама мама — тоже за меня обрадовались. А дедушку похвалили:
— Правильно! Прокати Саньку, прокати… Он уж вон какой! Почти школьник, и съездить с тобой вместе ему будет интересно и полезно.
Только бабушка перестала разливать кипяток по чашкам из нашего медно сияющего, пузатого, будто купец со старинной картинки, самовара. Она — бабушка — вздохнула с некоторым сомнением:
— Лошадь своевольная, дорога не ближняя… Нет, лучше бы ты, дедко, не спешил. Вот когда Пчелку поменяешь, тогда мальчишку с собой в путь и возьмешь.
Но тут мама, тетки и даже сам дедушка за Пчелку заступились. Они сказали, что ехать — не запрягать, что при езде Пчелка никаких таких штук почти не выкидывает, и бабушка махнула рукой, согласилась.
Более того, когда я стал разыскивать к завтрашнему дню свои кожаные сапожки, то бабушка нашла их в углу под лавкой даже быстрее меня. А как нашла, то внимательно осмотрела, укоризненно покачала головой, нагребла сажи из печки в черепок и, плеснув туда водицы, обмакнула в эту самодельную ваксу черную тряпочку:
— На! Сапожки почисти… Дедушка работает с людьми, и выезжать нá люди в этакой загвазданной обувке нехорошо.
А наутро, когда я, умытый, причесанный, в надраенных сапожках, в теплой домотканой курточке — то есть весь-весь как новенький пятачок, выкатился на крыльцо, то увидел Пчелку уже в оглоблях.
Правда, по виду ее и по дедушкиному виду было ясно, что они опять тут с утра пораньше не поладили. Дедушка сердито утыкал сено в тарантасе, бормотал свое: «Хватит! Никакого терпенья больше нет!» — а Пчелка сердито косилась на дедушку, отфыркивалась.
Но, взглянув на меня, на развеселого, поглядев на всю провожающую нас родню, которая, шумя, ахая, теснясь, тоже высыпала на крыльцо, дедушка уминать руками сено в тарантасе перестал, огладил на хмуром лице усы, бороду и — улыбнулся.
Он и сам выглядел празднично. На плечах у него, конечно, все та же, за все про все единственная, еще фронтовая шинелишка, но зато вместо шапки солдатской он надел сегодня довоенный свой форменный картуз с маленькой на твердом высоком околыше жестяною лопатой и с таким же, наперекрест, крохотным топориком.