Определение Азанчевского-Азанчеева было точным. Если Одесса знаменовала смертельную болезнь белого движения, то Севастополь — его агонию.
Армия разлагалась заживо. И от дикого лихорадочного веселья офицерских пьянок, и от похоронно-чопор-ных банкетов у председателя совета министров Кривошеина, и от фривольных песенок шансонеток из кафе «Bon appetit» несло тлением.
— Николай Алексеевич был крайне впечатлительным человеком, — говорил Азанчевский-Азанчеев, — и он болезненно воспринимал происходящее. Как-то на приеме у Кривошеина он мне сказал, что счастлив тем, что император мертв и не может увидеть, до чего докатилось белое движение в России. Помню, тогда на меня это высказывание произвело гнетущее впечатление.
В Севастополе, как и позднее в Москве, Богоявленский вел замкнутый образ жизни. Он сторонился штабных офицеров, правительственных чиновников, петроградских знакомых. У Кривошеина он бывал, но в их отношениях чувствовался холодок. Участия в разговорах о судьбе царской фамилии он избегал. Одно время Богоявленский собирался уехать за границу и оформил французский паспорт, но так и не уехал. Вторично зашел разговор об отъезде, когда начался «великий драп» (так белые называли свое паническое отступление после того, как красные перешли Сиваш).
Однако вернемся к стенограмме допроса.
Азанчевский-Азанчеев. Мы должны отплыть с ним на одном пароходе. Но Николай Алексеевич остался в Севастополе.
Фрейман. Почему?
Азанчевский-Азанчеев. Исчерпывающе ответить на этот вопрос я затрудняюсь. Для меня тогда его поступок был полной неожиданностью. Но, как я потом понял, в его решении была своя логика. Впрочем, это уже из области покаянных размышлений бывшего эмигранта… Когда я заехал за Богоявленским, он был в халате, а все вещи в его квартире стояли на тех же местах, что и накануне. Ни чемоданов, ни кофров. Это меня тем более поразило, что вечером он говорил об отъезде как о чем-то само собой разумеющемся. Для долгих разговоров времени не было: пароход отплывал через полтора часа, а на улице меня ждал денщик с извозчиком. Но я все же спросил Николая Алексеевича, чем объясняется его новое решение. Он мне ответил, что вчера он слушал свой разум, а сегодня сердце. Потом он что-то говорил о своих картинах, о том, что не может их бросить на произвол судьбы… Не знаю, может быть, у него были какие-то другие соображения, которыми он не счел нужным со мной поделиться. Но он твердо решил остаться. Мы попрощались, я думал, что навсегда. Тогда я не знал, что через несколько месяцев вернусь из Константинополя обратно домой…