…Я посмотрел кругом. В комнате, кроме раздвижного покоробленного стола на тринадцати ножках неровной длины да четырех продавленных соломенных стульев, не было никакой мебели; давным-давно выбеленные стены, с синими пятнами в виде звезд, во многих местах облупились; между окнами висело разбитое и тусклое зеркальце в огромной раме под красное дерево. По углам стояли чубуки да ружья; с потолка спускались толстые и черные нити паутины.
…Мы пустились толковать об охоте.
— Хотите, я вам покажу свою свору? — спросил меня Чертопханов и, не дождавшись ответа, позвал Карпа.
Вошел дюжий парень в нанковом кафтане зеленого цвета с голубым воротником и ливрейными пуговицами.
— Прикажи Фомке, — отрывисто проговорил Чертопханов: — привести Аммалата и Сайгу, да в порядке, понимаешь?
Карп улыбнулся во весь рот, издал неопределенный звук и вышел. …Явился Фомка, причесанный, затянутый, в сапогах и с собаками. Я, ради приличия, полюбовался глупыми животными (борзые все чрезвычайно глупы). Мы опять принялись болтать. Чертопханов понемногу смягчился совершенно, перестал петушиться и фыркать; выраженье лица его изменилось. Он глянул на меня и на Недопюскина…
— Э! — воскликнул он вдруг: — чтó ей там сидеть одной? Маша! а, Маша! поди-ка сюда!
Кто-то зашевелился в соседней комнате, но ответа не было.
— Ма-а-ша, — ласково повторил Чертопханов, — поди сюда. Ничего, не бойся.
— Вот, рекомендую, — промолвил Пантелей Еремеич, — жена не жена, а почитай что жена.
Маша слегка вспыхнула и с замешательством улыбнулась. Я поклонился ей пониже. Очень она мне нравилась. Тоненький орлиный нос с открытыми полупрозрачными ноздрями, смелый очерк высоких бровей, бледные, чуть-чуть впалые щеки — все черты ее лица выражали своенравную страсть и беззаботную удаль. Из-под закрученной косы вниз по широкой шее шли две прядки блестящих волосиков — признак крови и силы… Взор ее так и мелькал, словно змеиное жало…
— А что, Маша, — спросил Чертопханов: — надобно бы гостя чем-нибудь и попотчевать, а?
— У нас есть варенье, — отвечала она.
— Ну, подай сюда варенье, да уж и водку кстати. Да уж послушай, Маша, — закричал он ей вслед: — принеси тоже гитару.
— Для чего гитару? Я петь не стану.
…Маша вдруг приподнялась, разом отворила окно, высунула голову и с сердцем закричала проходившей бабе: "Аксинья!" Баба вздрогнула, хотела было повернуться, да поскользнулась и тяжко шлепнулась наземь. Маша опрокинулась назад и звонко захохотала; Чертопханов тоже засмеялся… Гроза разразилась одной молнией… воздух очистился.
…Маша резвилась пуще всех… Лицо у ней побледнело, ноздри расширились, взор запылал и потемнел в одно и то же время… Маша выпорхнула в другую комнату, принесла гитару, сбросила шаль с плеч долой, проворно села, подняла голову и запела цыганскую песню. Ее голос звенел и дрожал, как надтреснутый стеклянный колокольчик, вспыхивал и замирал… Любо и жутко становилось на сердце. "Ай, жги, говори!" Чертопханов пустился в пляс. Машу всю поводило, как бересту на огне; тонкие пальцы резко бегали по гитаре, смуглое горло медленно приподнималось под двойным янтарным ожерельем. То вдруг она умолкала, опускалась в изнеможенье, словно неохотно щипала струны… то снова заливалась она как безумная, выпрямливала стан и выставляла грудь…» (