Осторожный стук в закрытую ставню — три раза, пауза и еще три раза — разбудил Анну. Она уже несколько дней ждала этого условного сигнала, вслушивалась и вглядывалась в тревожные ночи, заполненные громом медленно удаляющейся на запад артиллерийской канонады, лязганьем танковых гусениц, приглушенным ворчанием моторов, грозными окриками и пугающе близкими выстрелами. Она чувствовала, что заболевает, от обессилевающего ожидания, мутится разум, раскалывается голова от постоянного грохота за окном, и надо все равно ждать и считать, считать до бесконечности.
Днем движение за окнами стихало — войска накапливались ночами, и эти временные передышки еще больше обостряли напряжение ожидания и страха, который внушала лавина военной техники и эти пыльно-серые, идущие на запад войска.
Она боялась, что каждую минуту могут застонать под тяжелыми сапогами ступени крыльца и злые от долготерпения солдаты требовательно застучат в дверь. И придется впускать их, стараться изобразить на лице улыбку, низко кланяться и благодарить освободителей, поскорее стелить на стол хрусткую праздничную скатерть, доставать самогон, варить картошку, резать сало, а они станут по-хозяйски оглядывать ее, ощупывать голодными глазами.
Теперь снова их власть, они сильнее и вправе требовать свое по закону войны.
Но потом из тоскливой опустошенности, из постоянного страха, словно росток в пепле, пробивалась ярость, и тогда хотелось, разорвав в истошном вопле рот, швырять им всем, всем под ноги гранаты, стрелять в них, упиваясь ненавистью… О, мой бог! Когда же это все кончится!..
На исходе пятых суток Анна поняла, что действительно заболевает. Она увидела себя в зеркале и долго, с пристальным удивлением рассматривала и не узнавала собственное отражение: жесткие, нечесаные волосы, провалившиеся, горящие лихорадочным блеском глаза и — морщины… морщины! Вот они, у рта, и у глаз, и на лбу! И это она — Анна, совсем еще молодая женщина, сорок два только, красавица, роскошь, мечта, как совсем недавно, месяца не прошло, уверял ее суровый и надменный Бергер, зарываясь лицом в ее золотисто-нежные ромашковые локоны. Где он теперь? Забыл, бросил, как бросают надоевшую шлюху, отшвырнул, словно грязную тряпку…
Бергер… Он вспомнился так живо, словно это было вчера. Недовольно покрикивая на молчаливого исполнительного Ганса, когда тот неаккуратно отдирал от подрамников холсты картин и закатывал их в толстый рулон, Карл убеждал Анну, что все это ненадолго, это — не уход, а временное запланированное выравнивание, или, говоря военным языком, спрямление линии фронта. Но губы его брезгливо кривились. Под большим секретом он сообщил Анне, что в районе Курска уже началась одна из мощнейших наступательных операций, которая должна наконец принести победу фюреру. Именно поэтому, в силу стратегической необходимости, требуется абсолютная координация передвижения всех воинских частей. В данном случае большая стратегия диктует временный отход полевых дивизий вермахта к укреплениям Восточного вала, а это непрерывная, шестисоткилометровая полоса неприступных инженерных оборонительных сооружений до полутора сотен километров в глубину, гигантская система противотанковых рвов, надолб, траншей, бронированных огневых точек, сплошные минные поля и проволочные заграждения. Но если Бергер сам верил в это, тогда почему торопливое, воровское, постыдное бегство, эти ящики, рулоны? Словно понимая, что его слова не убеждают Анну, Бергер заговорил о долге перед Германией. Все они — и он и Анна- солдаты фюрера, и каждому предопределено свое место в великой битве тысячелетнего рейха. Ему, Карлу Бергеру, приказано срочно передислоцироваться со своей командой под Смоленск, а Анне надлежало оставаться здесь, вернуться, разумеется ненадолго, к прежнему образу жизни и — ждать. По твердому убеждению Бергера, она ничем особенным не скомпрометирована перед Советами, ее имя не фигурировало ни в одном донесении — об этом он сам позаботился, — и поэтому риск исключен полностью…