— Ну-у… нет, — решилась я.
— Флавия, посмотри на меня, — сказал он, но когда я взглянула ему в глаза, то увидела, на какой-то неуютный миг, свои собственные глаза, глядящие на меня, и мне пришлось отвести взгляд. — Гораций Бонепенни не был особенно порядочным человеком, но он не заслуживал смерти. Никто не заслуживает смерти, — голос отца затухал, словно радиопередача на короткой волне, и я поняла, что он разговаривает не только со мной. Он добавил: — В мире и так слишком много смерти.
Он сел, глядя на свои руки, потирая большие пальцы друг о друга, пальцы его сомкнулись, как зубцы старых часов.
Через некоторое время он спросил:
— А что Доггер?
— Он тоже там был, — сказала я. — Около кабинета.
Отец застонал.
— Этого я и боялся, — прошептал он. — Этого я боялся больше всего.
И тут, под звуки хлещущего по стеклам дождя, отец начал рассказывать.
Сначала тяжелые слова отца двигались медленно и нерешительно — неохотно разгоняясь, словно проржавевшие товарные вагоны по железной дороге. Но затем, набрав скорость, они превратились в плавный поток.
— С моим отцом было нелегко ладить, — рассказывал он. — Он отослал меня в школу, когда мне исполнилось одиннадцать лет. Я редко видел его с тех пор. Странно, но я никогда не знал, что его интересует, только на похоронах кто-то из людей, несших гроб, случайно заметил, что его страстью были нэцке. Чтобы узнать, что это, мне пришлось посмотреть в словаре.
— Это маленькие японские статуэтки, которые вырезают из слоновой кости, — сказала я. — В них упоминается в «Историях доктора Торндайка» Остина Фримена.
Отец проигнорировал мои слова и продолжил:
— Хотя Грейминстер находился всего лишь в нескольких милях от Букшоу, он с тем же успехом мог быть на Луне. Нам повезло с директором, доктором Киссингом, нежной душой, верившей, что ничего плохого не может случиться с мальчиками, которых ежедневно потчуют порциями латыни, регби, крикета и истории, и в целом с нами хорошо обращались.
Как большинство ребят, я поначалу держался особняком, общаясь только с книгами и рыдая под изгородью, когда мне удавалось остаться одному. Наверняка, считал я, я самый грустный ребенок на свете; во мне должно быть что-то врожденно ужасное, раз мой отец так безжалостно отослал меня. Я верил, если я смогу понять, в чем дело, то смогу все исправить и буду соответствовать его требованиям.
По ночам в общей спальне я забирался под одеяло с фонариком и рассматривал свое лицо в украденном зеркальце для бритья. Я не замечал ничего особенно неправильного, но я был всего лишь ребенком и не мог в полной мере судить о таких вещах.