Мать семейства покинула их, чтобы заглянуть в кухню и приготовить для Анжелики с Онориной комнату – она настояла, чтобы они остались ночевать.
– Чиркнуть?! Но кому? – удивился Жосслен. – Мне не очень-то хотелось расписываться в неудачах. Да и вообще, я забыл, что умею писать, почти разучился говорить! Чтобы добраться до Виргинии или Мэриленда, мне надо было забыть, что я француз, кроме того, во всех английских колониях надо быть протестантом. Я же был никем. Я был просто при протестантах, рядом с ними, я был пареньком, захотевшим посмотреть страну. Какой от меня прок?
Никакого. Учился ли я? Чтобы стать писарем, нотариусом, судебным секретаришкой? Кто бы забрел к французскому нотариусу? Я повсюду оставался иностранцем. Я чувствовал себя в окружении чужаков, чуть ли не врагов. Я обучился английскому, однако это только портило мне нервы, потому что мой акцент вызывал у людей ухмылку. Как-то раз у дверей таверны один француз посоветовал мне: «Раз ты не гугенот, отправляйся-ка в Новую Францию, тебе можно». Я решил добраться до Олбани-Орандж, бывшего голландского форта. Из меня не вышло ни искателя приключений, ни умелого охотника. Дикари поднимали меня на смех.
– Мальчики из рода Сансе всегда отличались чувствительностью.
– А все потому же! Ведь мы не были никем: ни крестьянами, ни дворянами, мы были бедны, но считались богачами; нам нужно было заботиться о своем статусе, поэтому отец, стремясь дать нам образование, занимался разведением ослов и мулов. Ясное дело, мы вызывали всеобщее презрение.
Анжелика подумала: Жоффрею удалось в Аквитании блестяще вырваться из порочного круга, из-за которого дворянство и впрямь пребывало в параличе…
– Но и ему пришлось платить, и немало, – невольно сказала она вслух.
– Возможно, у девочек Сансе было лучше с характером, чем у нас, потому что у них было больше возможностей.
– Нет, Жосслен. Я ведь помню твои последние слова: ты хотел предостеречь меня, чтобы я отвергла ожидающую меня судьбу, быть проданной какому-нибудь богатому старику или тупому и грубому дворянчику по соседству.
– Верно, судьба девушек из нашего рода казалась мне еще более безнадежной: ведь сестрам не было дороги из этих затерянных поместий, им оставалось либо похоронить себя с юных лет либо быть проданными в рабство.
Вот теперь она снова видела перед собой того, прежнего юношу, который бросил ей: «Поберегись!» Да, это был он, ее брат. Она мысленно проделала его скорбный путь, его одинокое путешествие по английским колониям, где ему приходилось мало-помалу расставаться с хламом, в который превратился его былой гонор дворянчика-паписта; он сменил имя, сперва отказывался ломать язык чуждой речью, а затем понял, что лишается и собственной, ибо она вызывала неприязнь и навлекала на него беду. По той же причине он забросил и свою религию, к которой, впрочем, и не был когда-либо сильно привержен, ибо иезуитский коллеж отбил у него всякий вкус к ней, хотя сторонился и реформистских обрядов, стараясь всего-навсего не прослыть «приспешником Рима», поскольку тонкости лютеранских ли, кальвинистских ли верований нисколько его не привлекали. Он ни за что не смог бы предпринять этого решающего шага, прежде всего потому, что протестантство казалось ему не менее скучным, чем родное католичество, если не более, а также потому, что помнил своего дядю, брата отца, который отрекся от католичества, из-за чего дед Жосслена, внушительный старик с квадратной бородой из замка Монтелу, провел остаток жизни в причитаниях: «Ах, ах, как я любил его, как я его любил!», отравивших его детские годы и навсегда воспретивших ему превратиться в протестанта хоть на мгновение, даже в мыслях.