Набегавшись во дворе, мы вваливались в квартиру, куда вскоре приходили учительницы французского и музыки. Дети учиться не хотели, ленились, а я была особо неспособна к музыке и долго не понимала, зачем нужно учить иностранные языки.
Пятнадцать синих томов стоят на полке, и во всех томах — фотографии писателя, сделанные в разные годы. Я всматривалась в черты лица то хмурого, то просто усталого человека, пытаясь вызвать в себе родственные чувства. А когда прочла в первый раз повесть «Ибикус», то ощутила преступную семейственную связь с автором: это написала я. Вернее, я хотела бы так написать.
И сегодня людям не дает покоя наша фамилия.
Сдаю белье в прачечную.
— Как фамилия? — спрашивает приемщица.
— Я же написала в квитанции — Толстая.
Женщина перестает считать наволочки.
— Толстой — это кто, Горький?
Ее начитанная напарница выходит ко мне из-за перегородки.
— Скажите, а правда, что Алексей Толстой — это псевдоним? Как его на самом деле звали?
Мне хочется ответить: «Настоящая фамилия Чехов, а по матери Достоевский». Я расплачиваюсь и ухожу, потому что больше не могу отвечать на такие вопросы.
В той комнате в Елабуге, где я, не к месту родившаяся в сорок третьем году, лежала в корзине, дедушка Михаил Леонидович Лозинский заканчивал перевод дантовского «Рая». Комната была проходная, освещалась коптилкой, на стенах проступал лед.
Копировальной бумаги в Елабуге было не достать, и сын Лозинского, с трудом раздобыв копирку, прислал телеграмму с радостным известием. На телеграфном бланке стояло: «Жопировальную бумагу выслал». Ниже была пометка почтового отделения: «Жопировальная. Так». С тех пор копировальную бумагу в нашей семье иначе не называли.
Из эвакуации Михаил Леонидович и Татьяна Борисовна вернулись в свою прежнюю квартиру на Кировском проспекте. У Татьяны Борисовны были любимцы; Герцен, Чернышевский и Добролюбов. Потом я обнаружила, что Александр Иванович — замечательный писатель, а Николай Гаврилович — наоборот, но бабушка любила их одинаково и жила по их заветам: долг гражданина — помочь товарищу в беде. А в беду в те чудесные послевоенные годы попадали почти все, кто уцелел в тридцатые. В квартире на Кировском было тихо: дедушка работал. Бабушка Лозинская с укором смотрела на вольную, безмятежную жизнь толстовских детей. Лучше бы сели за книгу или помогли неимущим.
Летом мы вместе с Лозинскими жили на даче в Кавголове. Дедушка появлялся к обеду и общался с внуками, как с друзьями: с уважением и интересом. Вечерами мы играли в буриме, писали рассказы или повторяли за дедушкой скороговорки из его детства: «Вы не видели ли, Лили, лили ли лилипуты воду?», «„Ну-ка, детка“, — дед кадетику сказал». Мне было одиннадцать лет, когда Михаил Леонидович спросил меня: «Как ты думаешь, можно ли написать: „Она взяла себя в руки и села за стол“»? Перед ним лежала книга одной ленинградской писательницы. Я не знала, как ответить, чтобы дедушка остался мной доволен, и надолго задумалась. Он улыбнулся и погладил меня по голове.