Русское подвижничество и русская культура (Аверинцев) - страница 3

В нас заложена алчба Вам неведомой свободы...

Хомяков и братья Киреевские — на Западе из этого получилось бы что-то вроде той же Тюбингенской школы; стоит прочувствовать такой контраст. Там корпоративная традиция — у нас отдельные люди, которые бросают вызов и казенной привычке, и духу времени. Как напишет несколько позже Алексей Константинович Толстой, выражая некую заветнейшую, сокровеннейшую ноту русской куль­туры, иначе, как «против течения», и не живущей:

Верою в наше святое значение
Мы же возбудим течение встречное
Против течения!

Каждому известно, что славянофилы хвалили сельскую общину («мир») и выставили идеал «соборности». Здесь не место обсуждать ни первое, ни второе. Забавно, однако, что вульгаризация подобных идеи в сознании определенной части наших современников и сооте­чественников порождает штампы, явственно опровергаемые имен­но феноменом раннего славянофильства: когда с аффектом «русо­фильским» расписывается сила русского коллективизма (и еще «государствеиничества»), а с аффектом «русофобским» произносятся воздыхания о том, что русской культуре недостает-де, бедной, чув­ства личного начала. На правду больше похоже чуть ли не противо­положное. Удивительное, с трудом постигаемое нами, русскими, подчас неразумно потешающее нас или, напротив, непомерно идеа­лизируемое в нашем сознании свойство Запада, — это жизненность и дееспособность институционального и корпоративного, его учас­тие и в том, что вроде бы является борьбой личности за свою свободу; так отцы упомянутого старокатолического движения вели разговор с Ватиканом на правах... немецких профессоров (а сегодня — не так же ли строит свои отношения с тем же Ватиканом Ганс Кюнг?). Как дивило и потешало наших интеллигентных путешественников по Германии в блаженную пору перед Первой Мировой войной немец­кое увлечение всякого рода «ферейнами»! И это относится не к од­ной Германии. И даже сегодня, сквозь слой обязательной, извиняю­щейся иронии, — какую серьезность, даже, с русской точки зрения, наивность проявляет на Западе порядочный человек к институции, в рамках коей осуществляет свою деятельность, как он вкладывает в нее душу! Крайний предел торжества институции на Западе — стре­мительная институционализация всего, что задумано как протест и постольку, казалось бы, по определению неинституционализируемо, будь то «хиппи», «феминизм» и прочая. В этом сила — и в этом сла­бость; и так было со времен цехов и гильдий. В каком-нибудь анг­лийском городке, например, в Дарреме (том самом, что помянут у Жуковского как «святой готический Дургам»), манифестации профсоюзов и вообще рабочих исправно затеваются возле церкви св. Николая, что была в средневековую пору церковью цеховых корпораций. У нас — наоборот. «Тайная свобода» -сказал Пушкин и повторил Блок. Есть ли еще народ, у которого обозначения должно­стей — «профос»- «прохвост», «фискал» и т. п. — так легко станови­лись бы бранными словами? Ведь это выходит далеко за пределы общечеловеческой неприязни к чиновнику! Институции у нас черес­чур легко начинают казаться мнимостями, театральными декора­циями; то ли они есть, то ли кажется, что они есть. Во всяком случае, долговечной традиции они почти не создают. Корпоративное созна­ние у нас тоже не очень сильно; эксперимент с колхозами, конечно, доказывает вовсе не устойчивость общинных навыков, а как раз на­оборот — их страшную немощь, при которой чужие люди могли на­травливать одну часть деревни на другую. Если что бесспорно есть и выручает пас в худшие моменты, так именно личное: личная ини­циатива, которая сильна именно тем, что не надеется ни па что, кро­ме себя (и еще, может статься, помощи «по вертикали»). Личный энтузиазм, порой героизм, привычно — самое главное, что привыч­но! — готовый па жертвы. «Един въединенпый и уединяася...»