Лес становился реже, и в нем все чаще встречались окопы. Время от времени Крамарчук спотыкался об осевший поросший травой бруствер или вынужден был перескакивать через пулеметное гнездо. Сейчас он чувствовал себя так, словно брел по обезлюдевшему полю большой битвы, в которой из двух сражавшихся многотысячных армий уцелел только он один. Последний солдат на мертвом поле битвы!
И поскольку он был последним, то, в зависимости от настроения, мог ликовать, как победитель, или рыдать, как безумец. И то и другое ему простилось бы. Тем более что ни обвинять, ни прощать его уже было некому.
Он шел и шел, углубляясь все дальше в лес, который, как ему казалось, снова становился гуще и холоднее, словно сумел сохранить холод прошлой зимы. И его совершенно не интересовало, что там откроется, что ждет его впереди, за стеной деревьев, за густой щетиной кустарника, за холмом… Опасности для него больше не существовало. Цели тоже. Лес его не страшил. Уже давно не страшил. Сейчас Крамарчук чувствовал себя в нем, как зверь в родной стихии.
И хотя он был уже довольно далеко от деревни, у которой они с Марией так странно распрощались, Николай все еще стремился отойти как можно дальше, чтобы снова — в который раз! — не возникло тягостное желание вернуться. Под любым предлогом вернуться. Только бы оказаться рядом с Кристич.
Нет, он все понимал: Мария не хотела, чтобы он стал таким же трусом-приживалой, как тот «хозяин», у которого они заночевали.
«А ведь она не может простить никому, кто пытается спасти свою жизнь или хоть немного отдохнуть от войны. И не простит. До тех пор, пока ее лейтенант Беркут сражается, — с горькой иронией подумал он, поднимаясь на очередной холм, вершина которого издали напомнила каску с проломленным верхом. — Ну и пусть катится к своему лейтенанту! И вообще… Дот пал, гарнизона больше не существует, фронт далеко… Кто такой для меня Громов? Да никто! Нынче таких окруженцев-лейтенантов — как сусликов в степи!»
Но, взойдя на холм, он почти уперся грудью в ствол сорокапятки. И замер от неожиданности. Ствол и изрешеченный осколками щиток покрылись толстым слоем ржавчины, колеса и станина вросли в землю, в гнезде прицела виднелся пожелтевший стебелек травинки.
— Ах, ты, родная моя! Ах, ты, расхорошая! — взволнованно проговорил Крамарчук, нежно поглаживая ржавое тело пушчонки, словно встретил близкое ему, родное существо. — Как же ты сюда попала? Кто тебя? Куда же ты, родная, палила, если кругом лес? Ан, нет… — чуть в стороне от того направления, куда смотрел ствол завалившейся на правое колесо пушки, виднелись остатки печных труб, обрушившаяся крыша разбитой хаты, перебитый колодезный журавль.