Затем пришло время подарков. Ликасу подарили тунику из лучшего египетского хлопка, Друзилле — пару сандалий, девушкам с кухни — браслеты, а Палласу — тунику и пару позолоченных сандалий.
— А теперь — Ликиск, — улыбнулся Марк Либер. — Я дарю ему очень красивый амулет с выгравированным символом бога, которому он служит. — И добавил так тихо, что расслышать его смог только я:
— Он в моей комнате, и тебе придется сходить за ним.
Когда он направился к спальне, я на секунду онемел, а потом, обретя дар речи, повернулся к Абенадару и обвиняющим тоном спросил:
— Что вы ему сказали?
— Я ничего не говорил, Ликиск. Он все понял сам. Да и как не понять, если все написано у тебя на лице?
Я увидел его у окна, смотрящим на свет. Он снял форму, оставшись в тунике, которую носил под доспехами. Ее ворот был вышит золотыми нитями. Он стоял ко мне спиной, и свет полной луны делал его белым, словно одного из мраморных богов по ту сторону окна. Когда я тихо закрыл за собой дверь, он обернулся; его лицо оставалось наполовину в тени.
— Я был дураком, Ликиск, и прошу прощения, что мучил тебя. Легко не заметить очевидного. Думаю, впервые я ощутил укол стрелы Эроса тем утром, когда мы смотрели на корабли в Остии. Ты всегда был для меня ребенком. Не знаю, что убрало пелену с моих глаз… Меня впечатлила твоя отвага на пожаре, то, как ты себя вел, такой уверенный, такой смелый. Мне, солдату, пришлось набраться храбрости, чтобы это сказать: ты стал значить для меня гораздо больше, чем когда-либо прежде, и я хочу компенсировать потерянное время.
Когда он шагнул ко мне, я не смог двинуться с места, едва дыша. Только мои глаза следили за тем, как он приближается. Они закрылись, когда он меня обнял. Я обхватил его за шею, и он прижал меня к себе, поцеловав. Уверен, что он чувствовал, как колотится мое сердце. Наши руки жили собственной жизнью, касаясь, лаская, распуская завязки одежды и сбрасывая ее на пол.
— Давно я не получал удовольствия таким путем, Ликиск, — сказал он, когда я, вытирая слезы радости, опускался на колени, будто поклоняясь своему богу.
Для меня дом Прокула был домом любви, однако роскошная вилла на вершине Эсквилинского холма прежде всего являлась домом политики, и даже любовь не могла изгнать ту мрачность, которую она на него нагоняла. Ежедневно появлялись свидетельства все возрастающих опасностей, связанных с простым выживанием в политической жизни Рима. Список людей, по той или иной причине ставших жертвой доноса, постоянно пополнялся новыми именами. Сенат, некогда гордость Рима, стал инструментом Цезаря, ежедневно опускаясь до униженных славословий Тиберию. Лесть и низкопоклонство, жаловался Прокул, заняли место возвышенных дебатов и дискуссий.