— Далекие.
— Не мог ближе подойти? Вода в овраге? Сапоги резиновые купи, как охотник, — он повернулся, и ухмылка сплыла с его лица. — Скажи мне, Костя, в детстве тебя бранили, отец едва что не бил, я помню, а ты опять — вытащил свою треногу и — давай, что ни попадя!
— Не нравится?
— Против этой картинки я, конкретно, не против ну а... в общем масштабе! Раз как-то, до войны, приглашали стахановцев в наркомат, вручили грамоты, после этого — угощение, тогда не скупились, а потом — кого на выставку, сельхоз, а кого — в музей... Я — в музей, из-за тебя, прямо скажу! В музей, говорю!
— Какой музей?
— Где картины висят. Разве их не один в Москве?
— Не один, дядя Афон.
— А сколько же в этом одном картин! Батюшки! Сказали бы мне — будь художником, так я и за миллион не согласился. Нет!
— Почему?
— А все на свете давно нарисовали! Что еще можно нарисовать?
— А что-нибудь вам запомнилось, дядя Афон?
— По правде? Нет. Много уж очень их!
— А вас водил кто-нибудь, рассказывал?
— А как же! Но после угощения я, конечно, долго не мог ходить... — Афон наконец-то уселся на ведро, бережно переставив транзистор на длинную доску, выходящую из-под ноги этюдника, и, покаялся: — Я понимаю, что не понимаю в картинах. До сих пор, наверно. Научи!
Закусив палец, Костя сидел на ящике из тонких досок, подставленном им под банку с водой. Ящик наклонился, поехал вбок, и, выдернув палец изо рта, Костя вскочил. И сдержанно усмехнулся:
— Всю жизнь не понимали, а в один присест научить?
— А что я — олух царя небесного?
— Ну, вот вы принесли приемник...
— Это Любка прислала. Не разбился, дошел в обыкновенной посылке. Крепко делают приемники!
— Снаружи его любой оценит. А нутро... нутро разобрать нельзя, наверно, без долгой подготовки. Хотя их, приемников, десять тысяч или больше наштамповали одинаковых, как близнецы. А картины, дядя Афон, все разные! Картину понять куда трудней!
— Ну, это ты загнул! Согласен, у приемника есть нутро, а картина — она вся снаружи. Не чуди! Бери лопату, давай копать.
— Вместе?
— Так ведь веселей. Ваш вскопаем, за мой возьмемся.
Однако простодушное приглашение дяди Афона не очень привлекало. Мало того, что жаль было нарушенного одиночества и хотелось снова остаться одному, в иную минуту дядя Афон и раздражал, и сердил. Сейчас пришла эта минута. Он любил его, неотлучно жившего в памяти о детстве, был признателен за многое, ну хотя бы за вчерашнюю помощь отцу, а вот...
Афон сходил к себе и на звенящем точиле обновил обе лопаты. Копалось легко и споро, непросохшая земля была податливой, и руки, соскучившиеся по ней, не уставали, а все возилось в душе что-то недоброе по отношению к Афону... «Желчь из тебя не вышла, — упрекнул бы отец. — Прикуси покрепче язык!»