Некоторое время назад, критикуя деятельность муниципальных властей Парижа, Марат избрал основной мишенью некоего чиновника ратуши, господина Жоли. Как вскоре выяснилось, обвинение явилось результатом неточной информации. Марат тотчас же на страницах своей газеты объяснил ошибку, принес извинения Жоли и счел инцидент исчерпанным. Но господин Байи и триста советников ратуши судили иначе: они использовали промах журналиста и заставили Жоли подать жалобу о диффамации. Теперь, сразу же после версальских событий, был издан указ, запрещавший продавать не апробированную официально печатную продукцию (иначе говоря, запрещался «Друг народа»), а генеральный прокурор, дав ход обвинению Жоли, подписал ордер на арест издателя и редактора этой газеты.
Марат, вовремя обо всем извещенный, успел покинуть свою квартиру на улице Вье-Коломбье, прежде чем туда пожаловали жандармы; одновременно перестала выходить и его газета.
День проходил за днем, а читатели «Друга народа», в том числе и я, не имели ни малейшего представления, что сталось с ее редактором. И по видимому, именно это обстоятельство особенно сильно сказалось на моем настроении в ближайшие недели.
Все, что я делал 5 октября — читатель может проследить по моим предыдущим заметкам, — я делал в состоянии великого душевного подъема, не всегда осознанного, но искреннего до предела. В те часы мне казалось, что я участвую в важном общем деле, служу революции как ее верный солдат и этим искупаю все свои колебания и ошибки. Теперь наступил как бы спад. Горькие и грубые истины, высказанные Жюлем Мейе, высказанные слишком прямолинейно и на время даже охладившие нашу дружбу, нанесли удар по моим идеальным, чистым и несколько отвлеченным представлениям о революции. И я, уже вступивший было на определенный путь, вступивший в силу не зависевших от меня обстоятельств, но всем сердцем поверив в правильность этого пути, теперь вдруг усомнился и был готов повернуть назад. Назад я не повернул, но на какое-то время охладел, стал почти равнодушным к тому, что еще недавно так привлекало и казалось чуть ли не самым важным в жизни.
Не спорю, что на мои чувства повлияло письмо, полученное мною от отца около середины октября. Достье, депутат от Беарна, возмущенный тем, как я его отделал в Версале, не замедлил узнать адрес моих родителей и известил их обо всем в негодующих тонах. И вот отец мой счел своим долгом подробно изложить свои взгляды. Он не ругал меня, не упрекал за мои слова и поступки — отец был всегда выше этого. Он просто и спокойно высказал отношение делового человека к настоящему и будущему революции и категорически предостерег меня от дальнейшего вмешательства в ее ход и участие в ней. Я знал родительские взгляды и раньше. Но теперь, вновь провозглашенные и уточненные в дни моих тяжких раздумий, они, несомненно, содействовали перелому в моем настроении.