И все обстояло бы прекрасно, да не отпускает другое чувство, скорее всего странное, неразумное, а умом его не подавишь. Это ощущение пустоты и ненужности после отъезда команды, словно в тебе что-то лопнуло, оборвалось. И что сильнее всего – вина за случившееся, будто ты сам бегал по полю и оскандалился. Откуда это, ты ведь ни с какого боку не причастен к проигравшим юниорам и увидел-то их впервые?! Можно ведь утешиться и тем известным правилом нашей профессии, что для заточенного перышка конфуз иной раз сподручнее, чем успех: есть где разгуляться, поиронизировать, да и выбор слов богаче и вольнее.
Бродишь, любуешься заокеанскими диковинками, а на душе пасмурно, и мексиканский безнадежно ясный, стойкий солнцепек допекает глупой назойливостью, лучше бы небо затянуло, ближе к настроению. И в самый разгар осмотра чего-то небывалого вдруг сорвется с языка: «Ничем они других не хуже, просто силы своей не знают!» На тебя удивленно взглянут, переспросят, а ты деланно улыбнешься и руку приподнимешь в знак того, что все в порядке, и станешь с еще большим усердием пялить глаза. Вбито в нас наше дело, как гвоздь, по самую шляпку, клещами не вытянешь. Так и живешь, что в Мехико, что в Москве.
Все это не было связанным размышлением, тут и думать-то не о чем, просто мелькнуло, осветив предстоящую неделю.
Мы с Игорем Горанским, местным корреспондентом Советского телевидения и радио, сидим, как сидели в ложе прессы, и молчим. Все, что видел, я наговорил в микрофон, в Москве записали на пленку, Горанский мой репортаж слушал, и обсуждать нам нечего. Репортаж, знаю, ко мне еще вернется. Пока не до него. Пусть все уляжется: и волнение, и усталость до опустошения, и обида.
Посиживаем якобы в ожидании, когда публика схлынет и проще будет пройти к машине. Мы люди дела, у обоих седина в волосах, у Игоря ранняя, у меня своевременная, мы не можем себе позволить махать кулаками после драки, выпаливать пронзительные, жалкие, напрасные слова. Мы при исполнении обязанностей, мы в дороге, нам завтра утром предстоит автомобильное путешествие отсюда, из Гвадалахары, в Мехико, пятьсот восемьдесят километров. Для Горанского – домой, для меня – поближе к дому.
Я принимаю как должное негромкие слова Горанского: «Надо будет заварить чайку в термосе, в пути лучше ничего другого не пить». Согласно киваю, хотя мое согласие не требуется. Мы оба вскользь улыбаемся, благодаря друг друга за то, что о проигранном матче ни слова.
– Пошли?
– Да, пожалуй, можно.
* * *
За журналистские годы я привык ждать дорогу. Никогда она не была для меня преодолением расстояния. В детстве, при сборах на дачу, услышал я от старухи, помогавшей матери паковать вещи, поговорку: «Домашние думки в пути не годятся». Осталась в памяти и постоянно оказывалась уместной. Дашь себе слово, что ни о чем не станешь думать, отключишься, хватит, намотался в редакции и дома до одурения, и неведомо откуда наплывают мысли все о той же редакции и о том же доме, но в дороге они ровнее, ты даже им рад, чувствуя, что здесь ты не пугаешься растерзанности и сбивчивости всего того, что было с тобой, и легко находишь, что надо сделать, что сказать. Или, наоборот, надеешься, что дорога подскажет выход, озарит догадкой, а голова позорно пуста, пробавляешься цветными журнальчиками, разглядываешь соседей и зло коришь себя за то, что теряешь время, а от нажима еще хуже. В самолете ли, в поезде, в автобусе, автомобиле дорога одаривает или обманывает, радует или огорчает. Ей не прикажешь. Это только кажется, что она держит нас на полке или в кресле, куда-то доставляет. Дорожные часы, не похожие ни на какие другие, оставляя нас наедине с собой, дают возможность ощутить, каковы мы на самом деле, позволяют усомниться в благополучии и утешиться в сомнениях. Переезд ли, перелет, это и перемена, перелом, отрыв от привычного, предчувствие – они встряхивают или останавливают, без них, привыкнув, уже не мыслишь жизни, они нужны, чтобы понять самого себя, чем занят, что тревожит. Я с симпатией смотрю на тех, кто в дороге и ночью сидит с открытыми глазами.