— Там, — произнёс наконец хрипло, показывая большим пальцем себе за плечо, — там Анюта. Переодень в чистое.
— Слушаю, барин, — весело сказал Павел, поворачиваясь с облучка и наверняка не понимая, что Анюта мёртвая, а не просто опять от пуза накурилась травой. — Холодную тряпицу за уши приложить, барин, так отойдет. И водой с колодца напоить хоша полведра. Проблюется, ништо, барин. Скольки разов-то… — тут кучер прикусил язык, но барин ничего не ответил. Лошади фыркали, дробно переступали копытами, кивали головами, словно бы соглашаясь с кучерскими рекомендациями. — Тпрру, заразы, стоять!
А Яков Иванович так никогда и не узнал, умерла Анюта или же нет. Вот про жену он точно знал, что жена умерла, тому уж больше двадцати лет, а про Анюту так, значит, и не узнал точно и окончательно. Анюта стала как бы вечно живой, потому что Анюту Яков Иванович никак не мог считать даже временно, как бывает после того, как человек обкурится конопли, даже временно умершей.
А тут ещё словно бы гром прямо в него ударил — ничего не соображал Яков Иванович. Только мысль о государственном устройстве, застряв в голове, мешала и ногам идти. Именно в тот миг почувствовал он первые боли в суставах, которые потом мучили его до смерти. И всегда потохм боли эти неизбежно вызывали мысли о государственном уложении, даже и через много лет, когда стали они, мысли, уж точно совершенно бесполезными. Вот со дня так и не ясно, состоявшейся или же не состоявшейся смерти Анюты, и начал он ковылять, не ходил, а ковылял на кривых ногах.
— Пшёл. — Это он сказал и кучеру, и лакею, всё ещё поддерживающему его под локоть. — Пшли все. Федьку Конева найти, в колодки его и сдать по государевой разнарядке в матросы. Всё. Пшли все.
И сам заковылял к низкой маленькой дверце под крыльцом, ключ от которой не доверял он никому, даже Анюте.
И узкая прорезь на кончике пера, безостановочно заполняющаяся чернилами… Так царапина на теле безостановочно заполняется кровью — он тоже, господа, подвержен царапинам и порезам, словно самый обыкновенный человек. Он самый обыкновенный человек, даже и кровь у него в жилах, он убеждался не раз, не голубая, а обыкновенная красная кровь, хотя в жилах государей и героев должна струиться кровь голубая, цветом схожая с небесною высотой… С небесной высотой, в которой он желал бы летать, как птица… Как орёл… Чтобы с небесной высоты оглядывать и прозревать свою милую и несчастную родину, потому что только с высоты птичьего полёта станет ему видна каждая малая часть ее…
Любил гулять в окрестностях своего загородного дворца, брал с собою милого друга Адама — вдвоём они шли пешком мимо ближних деревень, только вдвоём. Карета и конвой следовали в достаточном отдалении, движение верховых не слышалось, ветер посвистывал вверху, верхушки деревьев шелестели, качаясь; всходя на пригорки, он действительно чувствовал, что летит. Тем более что пейзане никак не попадались навстречу — жители, заранее предупрежденные, сидели по домам, сельские работы останавливались тогда, драгунское оцепление, не видимое сейчас ему, никого не выпускало за околицы. Ничто не мешало говорить с Адамом о России, прозревать прошлое и будущее — никто не мешал прозревать прошлое и будущее, совершенно, как и любому другому человеку — будучи по природе своей и образу мыслей сугубым демократом, он отдавал себе в этом ясный отчет, — как любому его подданному. Впрочем, слово «подданные» он пока не мог употреблять, — сейчас он мог только прозревать прошлое и будущее, совершенно не будучи в силах изменить ни того, ни другого, — вот что дано ему, Александру, как любому человеку во всём подлунном мире.