В марте, когда потекли ручьи и почтальонша сменила валенки на резиновые сапоги, пришел очередной конверт.
«Дело по обвинению Соколова Василия Ивановича пересмотрено Президиумом Московского городского суда 3 марта 1958 года.
Постановление тройки при управлении НКВД СССР отменено, а дело в отношении Соколова Василия Ивановича 1907 года рождения прекращено за отсутствием состава преступления».
Власть исправила одну из своих маленьких ошибок.
Лидия уронила голову на стол и глухо зарыдала. Почтальонша сбегала на кухню за водой. Она каждый день бывала свидетельницей подобных сцен. Вначале ревела вместе с несчастными женщинами, заодно оплакивая и судьбу своего мужика, с которым пожить-то толком не успели… А потом постепенно привыкла, как привыкает врач к рваным кровоточащим ранам. Здесь были те же страшные раны, но кровили изнутри, невидимые глазу, и лечить их было куда труднее, если вообще возможно было вылечить. Лидия пила, а зубы выбивали дробь о граненое стекло.
– Невинно-овен… – хрипела она. – Мой сыночек родной… Почему же его не отпустили? За что отняли у меня? Мужа, дом отняли, это я пережила, но сына Васеньку за что? Господи, что мы тебе сделали, чем прогневили? – Лидия воздела сухонькие руки к потолку. Потом, устремив в почтальоншу тоскливый взгляд, тихо промолвила: – Может, правы большевики: никакого Бога нет?
– Христос с тобой, что говоришь-то?! – перекрестилась почтальонша. – Ты погоди! Может, найдется твой Василий? Может, живет где на Севере, работает? Ему же без права переписки дали? А лет сколько прошло… Может, он вас тоже ищет, да война все адреса спутала… Вон у бабы Глаши из сорок восьмого дома внучка в Воркуте нашлась! Сынка осудили, он после срока там обженился, стал писать, родных искать, да не успел – помер. А жена его ответила, что дочка у них осталась. Скоро в гости приедут. Главное – надеяться!
И Лидия надеялась, продолжала писать снова и снова. Год сменялся следующим. Лидия состарилась, не могла больше работать. Глаза полуослепли, ноги ослабли, руки стали трястись. Время приостановилось, потекло размеренно и рутинно, порой счастливо, чаще скучно, однообразно, перемалывалось, как коровья жвачка. Без потрясений, без эмоций, без толку. Всю жизнь стремившаяся обрести штилевую гавань, Лидия, получив покой, впала в странную летаргию. Она полюбила сидеть в протертом до дыр кресле у окна, кутаясь в старенький латаный пуховый платок, созерцать бегущее мимо время. Утро сменялось днем, за осенью подкрадывалась зима. Старуху почтальоншу сменила рыхлая тетка с певучим украинским говорком. Вчерашние розовощекие дети в безразмерных валенках вытянулись в неуклюжих подростков, длинноногие напомаженные девушки переродились в усталых баб с авоськами и кудельками пережженных химзавивкой волос. Только Лидию время обходило стороной, не имело над ней власти. Что-то цепко удерживало старуху на этом свете. Сухая, прямая, с пепельным лицом, едва тронутым сеткой морщин, с неизменной сигаретой в уголках выцветших губ, красивая особенной скорбной старческой красотой, Лидия сидела застывшая, безмолвная, как статуя, бесстрастная, как высший судия. Что она видела, о чем думала, о чем вспоминала долгими тягучими часами, переходящими в сутки, недели, месяцы? Какие картины пробегали перед ее усталыми подслеповатыми глазами: беззаботной юности, счастливых лет замужества, детей, еще живых и здоровых, играющих на лужайке возле неиспепеленного дома? Или же проносились смерчем лихие годы, сокрушившие и унесшие все, что было дорого? Лидия никогда не говорила о далеком прошлом, будто его не существовало, словно ее жизнь началась после семнадцатого, а все до было сном, обманчивым и бессмысленным. Не строила планы на будущее, даже на выходные, отвечала коротко: «Дожить надо». Она словно разгородила вчера, сегодня и завтра стеклянными стенами: вроде вот оно перед глазами, но ни потрогать, ни почувствовать. Тревожно вслушивалась в шумы и шорохи, скрип полов, топот ног по подъездной лестнице. Иногда ей казалось: вот-вот отворится дверь, войдет по старевший старший сын, Василий, она прижмет его поседевшую голову к иссохшей материнской груди.