Едва мы свернули за угол, я тормознул Петьку:
— Стой, видал, Нинка тоже встала. Сейчас появится, давай ее здесь подождем.
— Тимох, — сказал Петька, — хочешь, я пойду. Ну я ж понимаю — последняя ночь, может ты не хочешь чтобы я тут был, я не обижусь.
Я посмотрел на него, оценив все его мужское благородство, и ответил:
— Ты, Петруха, дурак, разве может быть баба дороже друга, да и потом мы с тобой ее целый год на двоих делили — с чего бы мне вдруг сегодня одному Нинку трахать. Нет, дружбан, вдвоем веселее. Давай мы такое устроим — чтоб нам всем запомнилось.
Петька понимающе посмотрел на меня и заговорщицки подмигнул:
— Как скажешь, друг, для тебя — ничего не жалко. Будет тебе потом, что в армии по ночам в казарме солдатикам рассказывать.
Мы оба с ним заржали, представив, как я буду описывать в казарме свои деревенские похождения, и в этот миг из-за поворота появилась темной тенью Нинка.
— Вот вы где, голубочки мои, а я то думала, бросили меня мои любовнички.
— Иди сюда, — сказал я ей, рывком притянув к себе ее желанное податливое тело, — дай-ка я тебя поцелую так, чтобы запомнилось, — и я впился своими губами в ее сочный рот, покусывая ее зубами, мучая ее своим настырным языком. Всему этому она именно она, моя дорогая, похотливая Нинка, именно она меня и научила.
Петька обмял ее сзади и целовал в шею, там, где свисали на плечи аккуратные завитки мягких Нинкиных волос, а она стонала томно, пытаясь вырваться, но мы только крепче и крепче удерживали ее.
— Пусти, дурачок! Мы ж на улице стоим, — взмолилась она как только ей удалось перевести дух, — пошли ко мне.
— Нет, — я отрицательно замахал головою, — я до тебя не дотерплю, пошли в лес, вот сюда, — говорил я, увлекая ее и Петьку за собой в темневшую на обочине рощу.
Едва мы скрылись в тени деревьев от возможных нескромных взглядов, я начал расстегивать на Нинке ее красивую нарядную кофточку.
— Чумовой ты парень, просто чумовой, — шептала Нинка, ловя своими губами мои пальцы.
Тем временем Петька расстегивал молнию на ее юбке. Мы знали, как она любила, когда мы вдвоем раздевали ее — она всегда тихонько отбивалась, как бы в шутку сердясь, но потом ее податливое тело доставалось нам на растерзание — и это был настоящий праздник плоти, настоящее пиршество. Так было и в ту ночь.
Зацеловав Нинкины грудь и шею и справившись наконец-то с кофточкой, я прислонился к ее голому животу своим, торчащим как башенное оружие членом, и, потеревшись об нее, сказал:
— Я сейчас сделаю тебе так хорошо, чтобы ты запомнила меня на всю жизнь, слышишь, Нинка, — и, словно довольный тем, что предупредил ее заранее, чуть приподнял ее, раздвинув ей ноги, и насадил на свой член, вонзаясь в нее со всей доступной лишь молодости силой, а Петька в это же время вошел в нее сзади, проткнув ее твердую, налитую соком задницу, и мы так и стояли в том лесочке втроем: я, Петька и Нинка между нами, распятая нашими членами, — и мы долбили ее с обеих сторон, а она мычала что-то неразборчивое, обхватив меня руками, стонала, смеялась, и плакала, а мы салютовали в нее залпами своей молодой спермы, как бы знаменуя наступление нового периода в моей мальчишеской жизни.