Она, понятное дело, сто раз уже бывала в Люксембургском саду. Но это было осенью, когда здесь ужасно красиво; весной, говорят, еще лучше.
Осенью они с девчонками и парнями из ее группы сидели то на железных стульях, то прямо на траве и читали, болтали, жевали сандвичи, учили времена французских глаголов. А зачем встречаться в Люксембургском саду теперь, когда на деревьях мрачно шуршат бурые, скрученные в трубочку листья да еще дует противный ветер? Дурость какая-то необъяснимая. А Нинке-то казалось, что ее отчим рациональный человек. Получается, он похож на Феликса. В смысле необъяснимой мотивации.
Сходство отчима с Феликсом, так неожиданно обнаруженное, привело Нинку в состояние странной задумчивости. Что-то тревожило ее во всем этом – в холодном парижском дне, в ранних зимних сумерках, в печальных глазах Жан-Люка, в звонке Феликса, в сквозной пустоте Люксембургского сада, в строгой фигуре отчима, стоящего у фонтана Медичи… Что-то общее, единое было в этом во всем, но что, Нинка не знала.
– Пардон, – сказала она, подбегая к отчиму; Нинка предпочитала не обращаться к нему никак, ни по имени, ни по отчеству, и быть с ним на «мы». – Здрасте. Пардон, что опоздала.
– Привет, – сказал Герман. – Ничего. Я все равно пораньше пришел. Хотел один здесь побыть.
«Ишь, романтик какой!» – фыркнула про себя Нинка.
А вслух вежливо поинтересовалась:
– Как мама?
– Ничего, теперь получше.
– А разве было плохо? – опешила Нинка.
Сколько она ни разговаривала с мамой, голос у той по телефону всегда был бодрый. Она подробно расспрашивала про Нинкину жизнь и так же подробно рассказывала про Митю – как он ест, спит, улыбается; эти рассказы влетали Нинке в одно ухо и тут же вылетали в другое.
– Было не плохо, а тяжело, – сказал Герман.
– Почему тяжело?
– Потому что мама была страшно напряжена. Она же ко мне не успела привыкнуть, все у нас очень быстро получилось. Она еще и от… прежнего всего не отошла. А тут сразу роды, депрессия. Она себе вбила в голову, что мне все это совершенно ни к чему и я ее вот-вот брошу.
– А что? Вполне возможно, – схамила Нинка.
Она растерялась, потому и схамила. Она не ожидала, что Герман станет говорить с ней о таких вещах. Они вообще не сказали друг с другом двух слов до ее отъезда в Париж. Не больно-то ей надо было с ним разговаривать!
Он усмехнулся и на ее хамское замечание не ответил.
– А зачем вы хотели один здесь побыть? – поспешно спросила Нинка.
Ей почему-то стало стыдно. Она искоса посмотрела на Германа. Бабушка Таня про таких говорит: значительный. То есть про него как раз, про Германа Тимофеевича, она это и говорила; Нинка только сейчас припомнила, к кому относились те бабушкины слова.