Видя, что не помогает, а Квентин вообще от него отвернулся, Игнашка, не смущаясь, повернул коня и заехал к Дугласу с другого бока, вновь начав сыпать прибаутками.
– Жизнь – ад, – угрюмо выдал шотландец.
– А людишки сведущие сказывают: «Обживешься, так и в аду ничего. И там люди живут», – не растерялся балагур и уверенно посулил: – Вот погоди, погоди, час в добре пробудешь – все горе забудешь. И крута гора, да забывчива, и лиха беда, да сбывчива. – Затем, видя, что опять не помогает, перешел на более серьезный тон: – Как ни плохо, а перемочься надо, парень. Оно ведь всего горя не переплачешь. Даст бог, еще много его у тебя впереди, так ты слезы того, береги. Опять же не видав горя, не узнаешь и радости, а не вкусив горького, не узнаешь и сладкого.
– Москва, – тоскливо произнес Дуглас.
– А что Москва? – пожал плечами Игнашка. – Москва ни по ком не плачет, и разжалобить ее не помышляй. Ты радоваться должон, что живым оттуда ушел, а то ведь как бывает – хотел мужик с Москвы сапоги снесть, да рад с Москвы голову унесть. Вот ты ее унес, потому и переложи печаль на радость.
Но не действовало.
– А вот ты человек ученый, я тебе загадку загадаю, – принимался за очередную попытку Игнашка. – Взойду я на гой-гой-гой, ударю я в безелюль-люль-люль, утешу я царя в Москве, короля в Литве, старца в келье, дитя в колыбели. Что такое?
Но Квентин молчал.
– Не ведаешь, – протянул Игнашка. – А она легко отгадывается. Это же звон с колокольни раздается. А вот еще. Летели три ворона, кричали в три голоса; один кричит: «Я Петр»; другой кричит: «Я Филипп»; третий кричит: «Я сам велик»… И это не ведаешь? Да это ж три поста. Хотя да, ты ж иной веры. Ну тогда вот: не лает, не кусает, а в дом не пускает…
– Собака, – хмуро буркнул шотландец, даже недослушав.
– Я ж сказываю, не лает и не кусает, – опешив, повторил Игнашка.
– А она дохлая, – уныло произнес Дуглас, после чего до самого вечера так и не выдавил из себя ни слова.
Перекусить на привале он тоже отказался. Сидел шотландец возле костерка задумчивый, погруженный в безысходную печаль и, казалось, вообще ничего не замечая вокруг себя.
Наверное, это пик апатии для поэта, когда он не обращает внимания на окружающую красоту. А ведь полюбоваться было чем.
С красками, правда, негусто – белая да черная, все-таки ночь. Но зато какие крупные звезды гроздьями высыпали на ночном небе – засмотришься.
Только вот ему на все это великолепие было наплевать, а когда я попытался обратить его внимание на эту красоту, лишь равнодушно хмыкнул и даже не поднял головы.
Изредка его губы беззвучно шевелились, но это были не стихи – имя. Чье – угадать несложно. И что тут скажешь, чем утешишь? Правдой?