— Москва такая большая?
— Тридцать пять километров в поперечнике. Но все поместятся. Перед Страшным судом.
Чен поцокал языком.
…Наконец развиднелось. Максим переоделся, вылез наружу. Дрогнула палуба, дизель заревел и затянул корму клубами выхлопа, закипел винт, над ним заплясала, откинулась, заворочалась на привязи шлюпка, кильватер широко разошелся пенной бороздой, сначала ее валко пересек катер, потом яхта, и наконец повернулся и стал отдаляться город-корабль, вечно накрытый по верхние этажи небоскребов рваными знаменами облаков. Мост выгнулся, потянулся справа налево — и дух захватило от суриковой дуги, выходящей из дымчатой дали северного берега и опускающейся к сосновым холмам южного. Великий мост пролетел над головой и пропал за фарватерным буем в текучей мгле. Через час ходу полоска земли истончится обгрызенной корочкой, пропадет за волнами, зыбь сменится штормом, ветер забьет по снастям, завоет, засвистит, колко, мокро захлещет по лицу. Все неистовее взлетает влекомая шлюпка, трос осаживает ее рывком — и блещет в водяном склоне мелькнувшее солнце. В корму пушечным залпом бьют волны. Особенно опасны те, что налетают с уже пенящимся гребнем или возникают вкось основному фронту. Все время посматриваешь назад, следишь за очередностью валов, прикидываешь характер их роста. Вдруг гребень вымахивает нервно, с дрожью — уже без той мерной величественности, с какой шел в жуткой очередности из дали. Удар сокрушает шхуну, палубу заливает бешеная река, поток сбивает с ног, рушится воронкой в кокпит — и одна мысль: схватиться за какую-нибудь снасть, упереться ловчей, услыхать дробную работу помпы. В груди пульсирует натиск, и, когда схлынет, онемелый взор распахивается в глубину, разверзтую вслед за обрушившимся валом.
Так для Максима начинался в первый и последний раз нелегальный вылов крабов, к которому время от времени ради приличного заработка прибегал Чен.
* * *
В свободное время Максим упорно думал о том, на что он потратил свою жизнь. Что ему вся эта математика? Достаточно ли будет его достижений, чтобы оправдаться перед Богом? А если Бога нет? Значит ли это, что математика была только приятным времяпрепровождением? Что так увлекло его в ней? Разве то, что он, стремясь к вершине, получал наслаждение, оправдывает его перед Вселенной, перед самим собой? Разве нельзя было использовать для наслаждения слабые наркотики? Значит ли это, что удовольствие от математики, от пребывания на вершине — иного свойства?
Единственный ответ на эти вопросы состоял в том, что математика, принадлежа вершинам Неживого, являлась ближайшим атрибутом Бога, а усилия в математическом преобладании были способом, каковым он сам преображал себя в Слово, с помощью которого Живое обращалось к Неживому.