Восстановить эту двойственную структуру, очистить сосредоточившуюся в себе личность от греха собственничества, открыть перед ней путь, ведущий к торжеству самопожертвования и воскрешению универсальности, — такова, в общих чертах, потребность нашего времени, такова задача философии и человечества завтрашнего дня. Было бы утопичным ожидать, что спонтанное развитие нравственности приведет к решению этой задачи: вот почему мы хотим создать сеть направляющих органов. Но не менее утопичным было бы стремление решить эту задачу путем искусственного соединения людей под бдительным надзором технократов или одного класса, присвоившего себе такое право; в каком-либо начинании дух не является животворной силой, он разъедает его, как болезнь.
В последнее время мы замечаем, как почти повсеместно растет стремление вновь говорить о внутренней жизни конкретного человека. Но какими же узкими оказываются ее перспективы! Люди объединяются с помощью смутного чувства того, что они должны чего-то достичь; что тело человека стало не только бременем для его души, как это показал Бергсон, но и что, вместо того чтобы изменить свои формы в соответствии с новыми потребностями духа, оно стало болезненно увеличиваться, словно раковая опухоль; что на полпути между человеком внутренним и человеком социальным для каждого из нас уготована сбитая с толку искусственная душа, сотканная из абстракций, не имеющих никакого отношения к тому, что мы любим. Искусственный человек[19], индивидуалистический человек, лишенный внутреннего содержания, носитель столь же бессодержательной свободы. Искусственный человек, гражданин без власти, который вместе с властями избирает также и людей, которые будут торговать властью. Искусственный человек, homo oeconomicus капитализма, рука и челюсть, каким изобразил его Пикассо. Искусственный человек, человек, принадлежащий к определенному классу, то есть обладающий определенным набором привычек и условностей, использующий известные выражения, продиктованные невежеством и презрением. Но эти искусственные создания живут, угнетают окружающих и, подчиняясь инерции, ищут удобных путей. Смысл их существования мы сумеем понять лишь тогда, когда по ту сторону их игрищ отыщем всеобщее и естественное предназначение человека.
Итак, мы возвращаемся к центральному пункту: конкретный человек — это человек, отдающий себя. А поскольку великодушие существует лишь в духе, пронизывающем мир и людей, конкретный человек — это человек созерцающий и трудящийся.
Человек создан прежде всего для того, чтобы найти истину мира, а не для того, чтобы благодаря своим способностям покорить материю или, опираясь на нее, обеспечить себе комфорт. За потребностью и рвением в труде всегда стоит жажда созерцания. Труд, это вторжение в мир материи, не имеет своим предназначением одухотворение материи: у человека есть первейшее призвание, труд же — его случайная форма. В труде всегда есть доля принуждения, потому что он является борьбой против сопротивлений, против несовершенно устроенного мира; и тем не менее труд должен быть свободной и радостной деятельностью в самом высоком смысле этого слова, потому что он является проводником духа в мир, его плодотворящей силой. Впрочем, расширяющееся созерцание человека также является разновидностью материального труда, без которого оно превращается в простое приспособление. Созерцание сообщает любому труду новое достоинство. Поскольку труд является законом духовной и материальной деятельности, то воздействие на природу не может пониматься, как это было у Декарта, в качестве материальной тирании: труд — это одновременно и дружеское общение и нравственное завоевание.