Совесть мучает чуточку. Искусствовед — ничего лучшего не придумала. Служительница благолепной музейной тишины, узкие ладони, тонкие пальцы с маникюром…
Как обидно, господи!
Ничего я ему не скажу. Пусть считает легкомысленной ветреной девчонкой. Что ж, лишь бы не жил в постоянной тревоге за меня, не мучился оттого, что он, мужчина, не в состоянии защитить любимую женщину. Наименее жестокий выход. Прости, любимый, возможно, ты бы и не осудил, ты еще встретишь в своем Пловдиве (как хотелось бы там побывать!) хорошую девушку, которая не умеет с двух рук стрелять в темноте на шорох…
Нужно только ничем не выдать то, что на душе, он ведь понятия не имеет, что мы расстаемся, возможно, навсегда, и не предполагает, кто я на самом деле. Самое тяжелое — лицедейство при прощании. “Лейтенант Катрин Клер в ваше распоряжение прибыла!” Это — уже через шесть часов.
* * *
Погода прекрасная. Лайнер “Эйр Тапробана” взлетает точно по расписанию. В кресле номер двести одиннадцать — мужчина с закостеневшим лицом. Аэропорт. Диктор стереовидения рассказывает о ходе разоружения так гордо, будто это он все устроил. В уголке, у выходящей на летное поле стеклянной стены, рыдает девушка — но только она одна знает, что плачет, окружающие не знают, не видят.
Тринкомали — похоже на веселую детскую считалочку. Тринкомали, Тринкомали…
— Знаешь, что меня больше всего удивляет? — спросил как-то Кузьмичев, уткнувшись в тонкие, цвета раннего меда, перепутанные волосы Светланы.
— Что? — Она повернула голову.
— То, что ты — женщина не моего типа. Понимаешь? Всю жизнь мне нравились маленькие, тоненькие брюнетки. Я женат на одной из них…
Светлана чуть надулась. Увидев сбоку оттопырившуюся нижнюю губу, Кузьмичев тронул ее пальцем. Губа смешно булькнула.
— Не дуйся! Меня раздражали пышные блондинки. Они тяжело идут. У них круглые, как шары, бедра. Их грудь не помещается в платье. Их тела так много…
Светлана остро взглянула на Кузьмичева золотистым глазом и опустила накрашенные ресницы, похожие на черные торчащие щетинки.
— Да погоди ты обижаться! Послушай! Всю жизнь предпочитал брюнеток, говорю я. И вот встречаю тебя: рыжую, с рыжими глазами, белую, как молоко, розовую, как роза, мягкую, как масло. И мне противны все на свете брюнетки, особенно маленькие и тоненькие, их худосочные фигурки. Когда их обнимаешь, вспоминаешь Блока: “В его ушах нездешний, странный звон — то кости бряцают о кости”. Ты другая. Кажется, я люблю тебя, моя рыжая!
Время любви, объятий, поцелуев…
Привыкнув мерить опытным взглядом длину ног, высоту груди, улавливать зовущий взор, Кузьмичев, как, впрочем, и многие другие мужчины нашего времени, перестал обращать внимание на музыку поворота головы, поэзию взмаха ресниц, танец складок на платье… И тем сильнее поразило его однажды выступившее из морозной, колючей — до боли в глазах — полутьмы, возникшее из предрассвета бледное женское лицо, окутанное пышным седым мехом.