Я вошел в хату.
Вечерний свет едва пробивался сквозь маленькие узкие окна. На лавке под окном сидел слепой Антон, брат нашего хозяина. Его изрытое германской шрапнелью лицо было поднято вверх. Над впадинами глаз свисали желто-лиловые мягкие бугры мяса, чуть-чуть прикрытые кожей. Носа у Антона также не было. Одни ноздри.
— Кто?
— Свой, — ответил я.
— Слепому теперь все свои стали… А чего раньше-то думали?
Я поставил винтовку в угол и молча подошел к открытым дверям.
По дороге шли солдаты 5-й роты. Среди них «ефрейтор» Подольская, молодая, толстая доброволица, с кривыми ляжками над коленями, обтянутыми синими галифе-диагональ.
— Здравствуйте! — еще издали кричала она гнусавым, как у сифилитика, голосом. — Здравствуйте, господа французы — цвет наш и сливки!
Вечером, когда мы лежали на траве за хатой и, пуская тучами дым, курили едкий крымский табак, к нам подошел поручик Злобин.
— …Ноги у ней воняют, под мышками болото, — рассказывал он, подсев к нам на траву, — вся вдоль и поперек истыкана, а вот, извольте видеть, ласк требует!.. Я ей говорю: Подольская, плыви на легком катере, да к матери к такой-то, а она, да сквозь зуб вырванный, да с этаким свистом, знаете, сладким: «Золотой мой! Единственный! Губ твоих хочу!..» Ах ты стерва! Злобин сплюнул. — Губ хочет!.. Вот, господа, сойдись раз с бабой, липнет потом, как жидкий навоз на подметку…
Мы молчали.
Протянув руки, от сарая в хату прошел слепой Антон. По степи, за косым забором бежали голубые тени. Доплывал Далекий звон колокольчиков и бубенцов.
По дороге из колонии Мальц возвращался подпоручик Басов. Подпоручик Басов пел:
Во су-бо-о-ту… в день не-на-а-стный…
Был воскресный день. Занятия не производились. На белых каменных заборах колонии Мальц золотыми пятнами играло обеденное солнце.
— Ишь, черти, — просверлили! Метров до двухсот будет! — сказал подпоручик Морозов, подойдя к колодцу посреди улицы и склонившись над срубом.
За колодцем, ведя за руку девочку лет пяти, шла старушка.
— Mahlzeit, Mutter![5] — крикнул я ей.
Услыхав немецкую речь, старушка ласково закивала.
Вскоре мы сидели у ней в хате и пили молоко.
— …Но ведь Он любит нас, и Он простит мне. Я не могу, сынок, не жаловаться, — говорила мне на каком-то мало понятном, швабском наречии колонистка. — И не на Него в небе жалуюсь я, сынок мой, а на детей его, позабывших слово святое, а потому, сынок, и наказанных. Смотри, — и всё по Писанию исполнилось… И брат против брата пошел, и мор, и голод… Грех один, и ответ один держим, сын мой. Вот и мы… ведь все наши свиньи, и телка наша… (Это когда черкесы с аулов спустились)… и телка подохла… С Кавказа ведь далеко!.. А как дошли мы до Крыма, и как приняли нас… Да ты меня, сынок, слушаешь?