Хоть горько, но сознаю и чувствую свою «вдовью долю».
А бедный Жорж воображал по наивности, что после его смерти все спохватятся, и все, кто не сумели проявить ему при его жизни свою любовь, — откроют мне сердце, объятия, ну и слегка кошельки, хотя этого мне не надо, и окружат меня, в память его, любовью, нежностью и заботой, будут наперерыв стараться обо мне.
Но ничего подобного не получилось, Адамович меня утешает: «Пора Вам понять, что человек человеку бревно и ничего ни от кого не ждать».*[1266] Я и не жду. И поэтому и не еду — хотя Жорж этого так хотел — в Америку.
Не еду не потому, что боюсь не смочь материально устроиться — устроилась бы вполне сносно. А вот это самое: «нежней, нежнее будьте...» мне необходимо. А то могу сигануть с 24-го этажа от одиночества.
Может быть, все-таки, когда немного очухаюсь, и поеду в Нью-Йорк, но не сейчас. Хоть и жаль, что не могу даже в этом исполнить волю Жоржа.
Хотелось бы мне также посоветоваться с Вами, надо ли перевозить Жоржа в Париж, как настаивает Водов.[1267] Но об этом в следующий раз. Уже и так для Вас слишком большой труд меня читать. Ну, а о зайчьем тулупчике Lederplex'e и вспоминать не будем.
Отчета о вечере не видела, но спасибо. И за все, что Вы делаете спасибо. Жорж бы Вас поблагодарил — я за него. И за себя.
Книги я получила в субботу. И опять приношу благодарность, а то было неловко — все ждут и обижаются.
Вы меня сегодня очень, очень, очень обрадовали — «П<осмертным> Дневником». Как могло быть, чтобы Вы — Ницше...
С самым сердечным приветом О<льге> А<ндреевне> и Вам. А чье это стихо — не знаю — нежней, нежнее. Но, пожалуйста, со мной.
Ваша Ирина Одоевцева.
* Это Адамовичу единственное нравилось у Ремизова.
Простите за почерк, у меня, как у пьяницы, дрожат руки.[1268]