Маньяк (Куберский) - страница 29
– Четыреста...
– М-да... – тяну я.
– Пятьсот, – выдыхает она. – Больше у меня с собой нет.
– А у Петра?
– Вы же его отпустили! – недоуменно вскидывает она брови и что-то вычитывает в моем лице, потому что вдруг спокойным, почти царским движением убирает простыню и выпрямляет спину, являя мне свои тяжелые полновесные груди с коричневыми красивыми сосками. Движение давнее, заученное, проверенное на многих...
– Интересное предложение, – говорю я, колеблясь в выборе.
– Триста сверху, – говорит она, явно себя недооценивая.
Если бы не этот рохля, побывавшей в хозяйке до меня, я бы, пожалуй, выбрал то, что у нее между полных тугих ляжек, теперь же меня скорее возбуждает минимум, и я говорю:
– Ладно. Остановимся на поцелуе...
– Чего-чего? – говорит она.
– На поцелуе, – повторяю я. – Как это по-французски?
– Минет, что ли? – спрашивает она.
– Что ли да, – охотно киваю я. – Кстати, о минах. Когда во время Второй мировой войны наши саперы разминировали Белград, они оставляли после себя таблички с надписью „Мин нет“. Но к командиру стали приходить смущенные жители города, особенно женщины. Командир оказался человеком образованным. На следующий день все таблички в городе были заменены – теперь на них писали „нет мин“. Что было, естественно, ближе к истине, потому что тмином там и не пахло.
Говоря все это, я уже стоял перед ней и нетерпеливо ждал ее рук.
– Так и будешь стоять? – вмяв сигарету в пепельницу, усмехнулась она и расстегнула мне ширинку.
– Угу, – сказал я.
– Ох, какой! – сказала она, осторожно вынимая моего китайского дракона, прямо на глазах наполняющегося встречным ветром ее влажного теплого дыхания.
Она сразу без околичностей вобрала его, стала обхаживать губами и языком, и кончик молнии, начинающейся прямо в чреслах, завибрировал у меня в затылке. Я запустил руки в ее густые волосы, слегка подаваясь вперед, но лишь слегка, чтобы не перекрыть ей горло. Я стал стремительно набирать высоту и, прежде чем сорваться с крючка и уйти в свободный полет, успел крикнуть: „Глотай!“.
На прощание я не без сожаления похлопал ее по крутому заду, вынул из „поляроида“ снимок и подарил ей. Она тут же порвала его.
– А на триста долларов купи сыну велосипед, – сказал я.
– У него уже есть, – ответила она, прислонившись к косяку двери и, похоже, тоже сожалея, что мы расстаемся.
Дети – особая статья в моих ночных приключениях, хотя ночью они обычно спят и, стало быть, как правило, выбывают из игры. Но случаются и исключения, и тогда...
Во-первых, они меня не боятся, а во-вторых, принимают всерьез – за кого-то вроде Карлсона с крыши. По правде говоря, этот детский любимец мне ненавистен. Мало того, что от него одни неприятности, – он вдобавок еще труслив, жаден и вероломен, и патологическую привязанность к нему Малыша, постоянно оказывающегося в страдательном залоге, я не могу объяснить иначе как комплексом безотцовщины. Так я когда-то тянулся к отчиму, который ведь тоже по-своему меня любил. Если бы не балет, он мог бы стать выдающимся спортсменом, легкоатлетом, десятиборцем. С детства я бегал с ним кроссы, купался в любое время года, играл в футбол, подтягивался на перекладине. Он меня закалил, он помог обрести мне сильное и гибкое тело, послушное, как мысль. Физически нормально развитый человек подтянется на перекладине раз десять-пятнадцать, отожмется раз пятьдесят. Я подтянусь и отожмусь на порядок, то есть в десять раз, больше. Но тот же отчим, совсем как Карлсон, просто в силу своего веселого эксцентрично-эгоцентричного нрава, – на вечеринке с приемом гостей, на утренней кухне с завтраком на троих, в училище в репетиционном классе, ухитрился нанести мне столько незаживающих ран, что, существуй на земле правый суд, этого весельчака отправили бы на сковородку в ад. Помню, когда мне было семь лет, кто-то из наших гостей принес нам под Новый год большую коробку импортных шоколадных конфет. Каждая из них была завернута в тонюсенькую красивую фольгу – желтую, синюю, розовую, фиолетовую, с такими же разноцветными звездочками. На мое несчастье, в доме было много народу, включая детей, и от конфет через десять минут ничего не осталось. Я успел съесть лишь одну, и не самую красивую. Я очень горевал, хотя и крепился из последних сил, чтобы не заплакать. Помню, отчим лукаво глянул на меня, поманил пальцем, заговорщицки отвел в уголок и прошептал, что для меня он отложил еще одну „вкуснятную“ конфетку. Я, как счастливый троглодит, раззявил рот, и отчим, как бы тайком развернув нарядную облатку, торопливо сунул мне в рот хлебный мякиш, притом он громогласно загоготал, приглашая гостей посмеяться над жадным и завистливым мальчиком. Вкус этого отвратительного мякиша до сих пор у меня во рту.