Заросшая каштановым, слегка вьющимся волосом щека Рубахи дергалась в тике. Он был расстроен, он не ведал, что делать и как дальше быть.
Впущенный нечаянно Лир сочувственно тыкался мордой в могучее его колено.
– Ну что вы переживаете-то так, Анатолий? – балякнул в свой черед глупость и Хмелев. – В первый раз, что ли, вам мириться-ссориться?
Рубаха поднял опущенную голову.
– В первый, Як Якыч. И боюсь, в последний, судя по всему.
Впрочем, оказалось, и еще была новость. Новость номер два.
Вчера он пришел домой, а жена, Ёла, сказала, что директорша вернулась с совещания в облоно и...
Тут Рубаха прервал новость № 2, по физиономьи Хмелева догадавшись, вероятно, что может не продолжать.
«Свинья борову, а боров всему городу...» Узнали, уведали. Докатилось, значит, и до Казимова чертово колесо.
Настало время Рубахи являть миру человечность и сочувствие.
Он помолчал, выдержал двухминутную – не меньше – паузу и осторожно положил руку на понурое плечо Хмелева.
Ежли кто когда кого и вылечивал из этих полушарлатанов в белых халатах, ежли кто действительно умеет.
– Он?
Они одновременно повернули головы и посмотрели друг на друга.
– Он, – подтвердил Рубаха, у которого в связи с пристрастием к Белкину и низовым служеньем всеохватной истории прозвище было Гробовщик.
Еще не успев ничего подумать, Хмелев поглядел на пораненную пилой ладонь: рубчик был едва заметен.
– Пацаненка бухгалтерши конторской, – аргументировал заяву Рубаха (Гробовщик), – в городе отказали, потом в Питере. – а он, Авиценна, вылечил тока-тока. И денег не взял, хотя совали!
Увлеченный утешальной задачей, Рубаха позабыл уж и про «дуэлю», и что гуманист-искусник «Авиценна» намеревается послезавтра целиться ему в лоб из одноствольного ружья.
– Человек – сами видели, – поправился он попозже, – а как доктор, как врач-исцелитель – зашибись!
Хмелев сглотнул загустевшую слюну.
– А он что, правда дворянин?
Рубаха мягко отодвинул прикорнувшего Лира, поднялся и, сняв с вешалки, натянул на просторный череп пестрядинную лыжную шапочку.
– А то! – ожившие, цвета хаки глаза его взблеснули былым мальчишеским блеском. – Наследный принц крови! Батя до войны слесаренком в депо. Прадед, сам хвастался, из хохлов крепостных.
На прощанье он выразил надежду, что Плохий вытрезвится, поотойдет, укрепится. и еще замучит всех своими извинениями.
И, сбежав с крыльца, махая Хмелеву с Лиром раскрывающимся роскошным зонтиком, громко выдохнул: «Ёле моей... не надо...»