Дьявол в быте, легенде и в литературе средних веков (Амфитеатров) - страница 100

Нет никакой необходимости относиться к «Повести о бесноватой жене Соломонии» как к вымыслу, вроде беллетристического, для легкого чтения благочестивых читателей XVII века, для литературного развлечения современников», как выразился о ней в свое время Костомаров. В 1913 году, легко можем поверить, что простодушная запись эта, действительно и даже проверенно, запротоколила истинный факт (возможность исторического существования Соломонии допускал и Костомаров). Работы и наблюдения Шарко, Рише, Маньяна, Крафт–Эбинга, Мержеевского и др. дают нам полное право признать это «преславное чюдо, стража и ужаса исполнено» во всем его объеме, не нуждаясь ни для одного его момента ни в сверхъестественном толковании, ни даже в возможности, что бесовская драма Соломоний была целиком, или в большей части весьма человеческой комедией, разыгранной истеричкой — симулянткой (эти — то оба качества присущи Соломоний в высокой степени и чередуются с замечательной типичностью), с какими — либо двусмысленными целями, при помощи шайки шарлатанов. Перед нами просто правильно и точно, — «клинически», так сказать, — но не врачом, а церковником записанная история полового невроза, которую автор, и в причинах и в подробностях, и в исходе, истолковал, и осветил согласно теологическому мировоззрению своего века. Но в изложении хода и явлений невроза внимательная добросовестность автора оказалась выше похвал, почти фотографической. Поэтому мы не имеем никаких оснований сомневаться в его предисловии, что он записал повести со слов самой ее героини: «еже аз слышах грешных у нея Соломоний из самых уст ея, при свидетелях отца ея духовного священноиерея Никиты, того же Устюга, соборные церкви пресвятая богородицы, и отца ея родного священноиерея Дмитрия, и написах сие в память будущим родом». Сквозь строки повести все время неизменно смотрит живое лицо живой, из медвежьего угла, поповны — мужички, порченной Соломоний. Выступает временами и испуганное лицо отца ее Дмитрия, который потом, — вероятно, под впечатлением пережитых в семье событий — оказался монахом Дионисием в Троицком Гледенском монастыре. Ибо силой настоящего, живого, на собственной шкуре пережитого семейного ужаса дышат простые строки хотя бы такого дополнения: «мучаху бо ея темнии проклятии дуси, живищи в ней, и тогда она вне себе бываше, и бегаше из храмины своея в ней же живяще, обнаженна в раздранней ризе и простертыми власами, и пометашеся в воду зимним и летним временем: прилучившия же ся людие ту овогда постигаху ея на край воды, а иногда в воде удерживаху и извлекающе ю из воды на берег и из пролуби на лед, аки жертву; утроба же у нея тогда бываше яко у жены родити хотящей, и во чреве ея терзахуся темнии демон и яко рыбы во мрежах; и сие страдание ея видяще ту предстоящий людие, удивляхуся зело, и отношаху ю аки метрву в дом, вдеже она живяше, и сие мучение и томление от демонския сила многажды ей бываше». Это вставка попа Дмитрия, который присутствовал, при рассказе, в качестве свидетеля, и нельзя не признать, что сделана она с энергией и образностью человека, живопомнящего, как ловил он по берегам реки и выхватывал из прорубей, спешащую на какие–то таинственные зовы, охваченную загадочной жаждой самоубийства, полоумную дочь. Роль автора повести свелась к тому, что, когда Соломония или поп Дмитрий наивно говорили: «нечистый стал визжать, как поросенок», — он, начитанный и письменный церковник, облекал эту деревенщину в литературность: «яко свинья малая». Но и только. Протокол же остается протоколом и факты его — фактами.