Такие вот фильмы смотрит Шурочка каждый вечер, смотрит, как окаянная, не в силах выключить, оторваться, с душой, отравленной ужасом. Эти же фильмы, там, в Рамоте, в Иерусалиме, смотрят, конечно, с охотой и удовольствием. Там это их веселит, приятно щекочет нервы, расслабляет. Зато в Кадмоне — все всерьез, все это может случиться в любую ночь, — нападут и вырежут, как в этих «техасах» двести лет назад!
И ведь никто не поймет, что нервы у Шурочки на пределе, что только притворяется человеком здоровым, на самом же деле — больна, слаба и несчастна, и вся ее мистика, религиозность — как бы последний поиск убежища: куда бы свою душу пристроить, где бы ей, бедной, найти покой?
В Иерусалиме их всех считают пройдохами, ловкачами, дескать, взяли удачный тремп за счет государства! А Шурочке эта вилла стоит судьбы, судьбы и не меньше… Удрал от нее недавно Денис — сердечный дружочек, жених, — как от чумы, идиотки, и сочинил, кажется, это самую песенку про Шурочку-курочку. А все потому, что мозги ее действительно набекрень, что шарики без извилин, а извилины — не в ту степь, ибо мужик был достойный, в самую, как говорится, масть: вечно веселый, модно одетый, стройный и гибкий, как танцовщик. Знала отлично, где он работает, но это ее не смущало — геодезист-картограф кладбищенский на Масличной горе! А что в ней зазорного, в этой работе? Масличная, как-никак, гора, громадный по-своему город: тысячу лет хоронят евреи своих покойников, сколько поколений лежат в этих склепах!? Под ней, под Масличной горой воскрешение мертвых должно состояться, поэтому полный порядок там должен быть. И этим самым Денис как раз занимался: прокладывал переулки, дорожки, разбивал участки.
И вот однажды — а дело было в Кадмоне — Шурочка разостлала карту и стала Денису рассказывать про Тушию, про виллу, про своего прораба-каналью. Ввести в курс дела — мужик все же завелся в доме!
Денис долго молчал, пялился в карту, загадочно улыбался. Как будто вникал внимательно во все Шурочкины проблемы и вдруг изрек со своей невинной, очаровательной улыбкой:
— Как кладбище! — безо всякой задней мысли, естественно, а Шурочка остолбенела.
Вечно погруженная в мистику, уже привыкшая каждому слову и явлению придавать высший, метафизический смысл, — внезапно ослепла, услышала сердце свое в сдавленном горле. Кладбище? На что он ей намекает, что он ей, гад, пророчествует?
И как завизжит, как забьется в истерике:
— Кретин! Дурак! Недоносок!
Вяжет Шурочка кофту, пальцы снуют, порхают, а в сердце — тупая, тяжелая боль. Глупое сердце сочится досадой, безнадежной досадой.