— У, мусульманская морда, — произнес старший с несколько меньшей экспрессией, размахивая своими кулачищами.
— Жид проклятый, — послышался его жирный баритон по соседству со мной: он дошел до еврея-красноармейца.
Хрястнуло несколько ударов.
— Вправду, не жид? — вернулся ко мне мой «господин и повелитель», недоверчиво разглядывая мою физиономию.
— Татарин, — повторил я снова.
— Пся кревь, набески очи, — сказал в раздумье поляк и, махнув рукой, прошел дальше.
После краткого знакомства с нами нас послали чистить отхожие места. Тут же стояли несколько польских солдат и, мило подшучивая, покалывали штыками того или иного товарища, не обнаруживавшего достаточного рвения.
Потом, подгоняемые пинками и прикладами, мы опять поднялись к себе наверх. Там нас заперли на ночь, бросив предварительно по куску хлеба. И мы ели хлеб — сказать ли? — немытыми руками.
Я заикнулся было о том, как бы помыться.
— Мыть? Здыхай, пся кревь...
Ударом кулака унтер бросил меня на пол. Я бил руками о стену, выворачивал ступни ног, чтобы хоть как-нибудь очистить их.
В эту ночь я почти не спал. Забудусь на минуту сном — и уже в горло лезет жесткий, удушающий истерический клубок.
На следующий день нас не посылали «на работу» и не кормили. По нескольку раз в день заходили польские офицерики, шныряли по комнате, выспрашивали. В результате 6 наиболее подозрительных — и я в том числе — были отведены в другую комнату и оставлены там под усиленным караулом: один часовой стоял в коридоре, другой у двери в самом помещении. Посреди дня вошел наружный часовой, пошептался со своим товарищем и швырнул мне небольшую корзиночку с белым хлебом и куском колбасы. «Эй, старый» — крикнул он мне, указывая на окна. Недоумевая, я подошел к окну и увидел далеко внизу, за оградой, две фигурки. Нина и Оля — дочь квартирной хозяйки и ее подруга — узнали, оказывается, каким-то чудом, где я нахожусь, и принесли мне передачу.
— Назад! — раздался окрик второго часового, который, не получив надлежащей мзды, решил прекратить опасное сообщение с волей.
Я не мог оторваться от окна. Грянул выстрел, чуть опаливший мне бороду. Тогда только я отошел и упал на пол...
В нашей комнате оказалось старое надтреснутое зеркало. Я остановился перед ним и вскрикнул, увидя наполовину чужое лицо. Теперь стало понятным, почему и часовые, и пленные красноармейцы величали меня стариком. У зеркала стоял человек 26 лет с мутными полусумасшедшими глазами, с сильно тронутыми проседью волосами, жалкий, осунувшийся, сгорбившийся.
Прошел длинный, тоскливый день. Мои товарищи почти не разговаривали со мной. Они считали меня слегка тронутым, особенно после того, как по какому-то пустяковому поводу я пришел в ужасное раздражение и начал что-то очень горячо и путано доказывать. Часовой начал уже вслушиваться. Меня еле-еле остановили.