— Жид?
— Не.
— Правду? — и т. д.
— В тифу лежу, — говорил я, наконец, с отчаянием юродивого. Это оказывало нужное действие, публика очень быстро оставляла меня в покое, приговаривая: «Ну и подыхай, его бы пристрелить нужно». Мне говорили, что какой-то шляхетский юноша действительно хотел испробовать на мне свой револьвер. Кто-то его остановил.
Всему приходит конец. Пришел к месту назначения и наш поезд, сутки, а то и больше простаивавший на станциях. Нас привезли в Станиславово — в Галицию.
В Станиславове я, наконец, попал в госпиталь. Пришел доктор, — первый врач, какого я видел за все время плена, — посмотрел на меня и сейчас же послал за носилками.
Унтер что-то неодобрительно сказал ему.
— На бачность! (Смирно) — прикрикнул тот вместо ответа и, звякнув шпорами, пошел к выходу из станционного зала.
Через полчаса я очутился на чистой больничной кровати. На ночном столике стоят склянки с лекарствами. Трудно выразить, что я почувствовал, очутившись в больнице. Спокойный голос врача казался мне музыкальным. Скудный больничный обед я ел медленно, смакуя каждый глоток. Чего стоила одна возможность вытянуться на постели и заснуть, не опасаясь того, что грубый пинок бросит куда-то на свалку, заставит обороняться, оправдываться!
Ординатор был любопытным представителем отмирающей «чистой медицины». Капитан польской службы, знающий и строгий человек, он лечил меня как больного, стараясь не задумываться ни над чем сторонним. Либеральный интеллигент, он, может быть, и по «человечеству» чувствовал ко мне жалость как к беззащитному, слабому и больному человеку. Но это не умеряло его усердия, — он делал все, что полагалось. А ведь чем лучше меня лечили, тем скорее приближался момент выписки, о котором я не мог и думать без содрогания...
Пока же я был болен и сильно болен. Возвратник подходил к концу, но небольшие ранения, полученные мною при взятии в плен, загноились, а в ослабленных тканях организма запылали гнойные очаги фурункулеза. В верхушках обоих легких открылись процессы.
В небольшой палате нас лежало 5—6 человек. Окна широко раскрыты в солнечный сад. В окна вплывает пение. Молодые, сочные голоса старательно выводят:
Дай мни, дивчина, хустыну,
Може, я в поле загыну,
Накрою очи
Темною ночью —
Легче в могилы спочыну...
Все лежащие вместе со мной больные были галичанами и украинцами. Быстро завязались знакомства, начались разговоры. Понемногу к «большевицкому офицеру», как меня некстати окрестили галичане, стали сходиться и из соседних палат. Создалось нечто вроде политшколы I ступени. Необычайно цепко хватаясь за жизнь, я быстро освоился с польским языком, читал польские газеты, которые мне украдкой приносила сестра, и потом рассказывал, что делается, невольно сопровождая польские вымыслы советскими комментариями. В госпитале я прочел, кстати, о первой поездке Красина в Лондон. Это осталось у меня в памяти потому, что тогда к нам подошла старшая сестра и приняла участие в беседе. Она вскользь бросила, что если Красин «не жид», может быть, и добьется чего-нибудь от англичан.