Белое сердце (Мариас) - страница 67

— Не надо было мне этого рассказывать, — сказал Кустардой-младший, — но, думаю, лучше узнать обо всем рано или поздно. Все это дело прошлое, и в конце концов, какая разница, как скончалась твоя тетушка?

Первая жена моего отца покончила с собой, и была она, как только что сказал Кустардой, не первой женой. Смерть страшна, еще страшнее, когда человек убивает себя сам, но самое страшное — когда его убиваю я.

Он сказал еще: «Но три случайности — это уже слишком», а потом поправился. Я не решался вернуться к этой фразе. Я знал, что если на него нажать, он выложит все, что знает, но, возможно, он знает не все или в чем-то ошибается. То, что я мог сейчас, — это отказаться от желания все выяснить. Сейчас еще можно остановиться, потом будет поздно. Он прав: лучше знать обо всем, но это справедливо только тогда, когда уже все знаешь, а я еще ничего не знал. Тогда-то вдруг и вспомнилась мне та сцена — забытое воспоминание детства, ничтожное, не заслуживающее внимания, которое незачем хранить в памяти, одна из этих сцен, что вдруг на миг всплывают в памяти и предстают в новом свете.

Я играл в солдатики в доме моей гаванской бабушки, а она обмахивалась веером — обычно по субботам мама оставляла меня у бабушки, Только в тот день мама плохо себя чувствовала и забирать меня пришел Ране. Он пришел незадолго до ужина. Уже стемнело, когда в дверь позвонили и я услышал шаги Ранса, который шел вслед за горничной по бесконечному коридору, направляясь в ту комнату, где были мы с бабушкой. Я торопился доиграть, а она что-то бормотала, напевала и время от времени смеялась моим замечаниям, как смеются бабушки, умиляясь своим внукам. Ране в то время был еще молод, хотя мне так не казалось — он был моим отцом. Он вошел в комнату — плащ накинут на плечи, в руках только что снятые перчатки. Было прохладно, — весна, — бабушка всегда начинала обмахиваться веером задолго до положенного срока, возможно, этим она торопила приход весны, а может быть, просто привыкла обмахиваться веером в любое время года. Как только Ране вошел, она спросила: «Как Хуана?» — «Кажется, ей лучше, — ответил мой отец, — но я сейчас не из дома». — «Врач уже ушел?» — «Когда я уходил, он еще был у нее. Сказал, что дождется кризиса. Так что, возможно, он до сих пор там. Можем позвонить, если хочешь». — Они, конечно, говорили что-то еще, и, вероятнее всего, звонили, но я вдруг вспомнил (сидя за столом напротив Кустардоя), что немного позже бабушка сказала: «Не понимаю, как ты можешь уходить по своим делам, когда Хуана больна. Тебе бы следовало молиться и держать скрещенными пальцы всякий раз, когда у жены простуда. Ты уже двоих потерял, сынок». — Я вспомнил (или мне показалось, что вспомнил), как бабушка тут же поднесла руку ко рту, она закрыла рот рукой, словно для того, чтобы не вырвались те слова, что уже вырвались. Я услышал их и не придал им тогда ни малейшего значения, а запомнил их (сейчас я это понял) именно потому, что бабушка прикрыла рот, чтобы удержать их. Отец ничего не ответил тогда, и вот сейчас, двадцать пять или больше лет спустя, я вспомнил бабушкин жест и понял его значение. Вернее сказать, не сейчас, а почти год назад, когда я сидел за столом с Кустардоем, размышляя над его словами: «Три случайности — это уже слишком» (хотя потом он поправился), а потом вспомнил слова бабушки: «Ты уже двоих потерял, сынок». Она называла Ранса «сынок», хотя он был ее зятем, дважды зятем.