Богорский прохаживался от душа к душу. Его улыбки было порой достаточно, чтобы придать новичкам чувство некоторой уверенности. Перед Янковским он остановился, разглядывая тщедушного человечка, который, закрыв глаза, предавался благодетельному воздействию теплого дождя.
«Где он теперь витает?» — подумал Богорский, улыбнулся и спросил на безукоризненном польском языке:
— Сколько времени вы были в пути?
Янковский, вырванный из далеких, неясных видений испуганно открыл глаза.
— Три недели, — ответил он и тоже улыбнулся. Хотя Янковский по опыту знал, что молчание — лучшая защита, особенно в новой, незнакомой среде, он вдруг почувствовал потребность высказаться.
Бросая по сторонам беспокойные взгляды, он стал торопливо рассказывать о том, что видел в пути. Поведал об ужасах эвакуации. Неделями они, шатаясь, брели по дорогам, голодные и слабые, без отдыха и остановок. Ночью их среди поля сгоняли в общую кучу, они без сил опускались на окаменевшую пашню и тесно прижимались друг к другу, ища защиты от лютой стужи. Многие, многие утром не могли стать в ряды, чтобы идти дальше! Отряд конвойных эсэсовцев, следовавший за колонной, расстреливал всех, кто еще был жив, но не мог подняться. Крестьяне находили трупы и хоронили их тут же в поле. Многие на марше падали без сил. Как часто щелкали тогда затворы! А каждый раз, когда хлестали выстрелы, посланные вдогонку беглецу, колонну гнали вперед ускоренным шагом.
— Бегом, свиньи! Бегом, бегом!
Когда Янковский умолк, потому что рассказывать больше было не о чем, Богорский спросил:
— Сколько человек вышло из Освенцима?
— Три тысячи было… — тихо ответил Янковский.
По лицу его промелькнула робкая улыбка. Он хотел сказать еще что-то. Его тянуло поделиться с кем-нибудь в этом чужом лагере тайной своего чемодана, но в эту минуту шарфюрер приказал закрыть души и погнал в баню новую партию.
Янковский, пошатываясь, вышел на дождь и холод.
Чемодан исчез!
Гефель, поджидавший поляка, быстро закрыл ему рот рукой и прошептал:
— Молчи! Все в порядке!
Янковский понял, что должен вести себя тихо. Он уставился на немца. Тот заторопил его:
— Забирай свою рухлядь и проваливай!
Гефель бросил Янковскому на руки вещи и нетерпеливо втолкнул его в ряды тех, кто после бани должен был отправляться в вещевую камеру, чтобы сдать свои грязные тряпки в обмен на чистые.
Янковский засыпал немца словами. Тот не понял поляка, но почувствовал, что за этим словоизвержением скрывается глубокая тревога, и успокоительно похлопал его по спине.
— Да-да-да! Ладно! Иди себе, иди!
Втиснутому в шеренгу Янковскому оставалось только идти к вещевой камере.