— Будет вам, — попытался утихомирить друзей Глеб. — Детишки…
— Парламентеров просят не размахивать белыми флагами, — Вилька поиграл глазами. — Так, значит, насчет скупщиков краденого… Вы, гражданин Корчнов, судите поспешно. Среди малинщиков есть и благородные скупщики. Принеси им краденое — такой шухер поднимут! Почище концерта Мендельсона для скрипки с оркестром. Они, видите ли, уважают товар, который слямзен честно. Да, синьоры, честно. Не делайте круглых глаз, вы не мадонна с младенцем.
Гнев Павки поостыл, он уже с интересом, слушал, не обращая внимания на ехидные выпады Вильки.
— Должен сообщить, — продолжал Вилька, — что существует на свете категория преуспевающих типчиков, у которых ничего нельзя украсть. Вы удивлены, мой мальчик? Но ведь это истина в последней инстанции. Возьмите, к примеру, одесского артельщика Соломончика. Его невозможно обворовать — у него же всё ворованное. У Соломончика можно только позаимствовать. Так вот, упомянутые мною скупщики-оригиналы обожают, когда экспроприируют соломончиков. Ну как, по-вашему, разве Это с их стороны не благородно?
Павка уже улыбался. И этим он был хорош: отходчив, честен, не терпим к собственным слабостям.
— Слушай, Вилька, — он протянул руку, — давай мириться. Ну ляпнул я, не подумал. И вообще… с тобой, как с горбатым, заговоришь с ним о красоте — обижается; брякнешь, мол, «горбатого могила исправит» — в драку лезет. А если хочешь знать, ты меня больнее ударил.
— Табличкой с надписью?.. Ладно, так и быть — мир.
— Эх ты, пугало огородное! Стихийный материалист — вот кто ты. Никакой я не пропагандист. Просто человек…
— И очень хорошо, что просто, — согласился Вилька. — Скоро никаких агитаторов не будет. Вместо них — пилюли. Проглотил одну перед завтраком — все равно что лекцию о международном положении прослушал, другую перед обедом — о моральном облике молодого человека, а на сон грядущий — пилюля о любви, дружбе и товариществе.
— Ну и язык у тебя, прямо для пятьдесят восьмой статьи уголовного кодекса, — вздохнул Павка.
— Ты из терпенья выводишь. Ну скажи, куда мы едем — в Ташкент город хлебный? На фронт ведь едем. Сами, не ожидая «особого распоряжения». Так зачем же меня все время взбадривать? Я не дохлая лягушка, чтобы пропускать через меня гальванический ток. Другое дело, скисну, трухану, колебаться начну… Пожалуйста, накачивай. Но осторожно, незаметно. Я, злюсь, когда меня агитируют, свирепею.
Эшелон катил, катил навстречу неизвестности. Порой колея выгибалась дугой, и тогда были видны пыхтящий паровоз, весь эшелон с концевым вагоном, на крыше которого торчал зенитный пулемет, открытые двери теплушек, свесившиеся из них ноги бойцов, греющихся на солнышке, две платформы с зачехленными орудиями, походные кухни, бруски прессованного сена.