Из окна видно было, как наш шрайбер вышел из четырнадцатого с коробкой в руке, занял свое место в пятерке и, подгоняемый окриками санитаров, побрел вместе с другими в умывальню.
— Schauen Sie mal, Doktor![127] — крикнул я врачу. Тот вытащил из ушей фонендоскоп, тяжело ступая, подошел к окну и положил руку мне на плечо. — Мог бы сообразить, что к чему, вы не считаете?
На дворе стемнело, только мелькали перед бараком белые рубахи, лица стали неразличимы; потом и рубахи скрылись из поля зрения; я заметил, что над проволокой зажглись фонари.
— Он же старый лагерник, прекрасно знает, что через час-другой пойдет в газовую камеру — голый, без рубахи и без коробки. Поразительная привязанность к остаткам собственности! Мог ведь кому-нибудь отдать. Не верю, чтобы я…
— Ты действительно так думаешь? — равнодушно спросил доктор, снял руку с моего плеча и задвигал челюстью, будто высасывая воздух из дырявого зуба.
— Простите, доктор, но мне кажется, что и вы… — вскользь заметил я.
Главный врач был родом из Берлина, жена и дочь его были в Аргентине, иногда он говорил о себе: wir Preussen[128] — с улыбкой, в которой к страдальческой горечи еврея примешивалась гордость бывшего прусского офицера.
— Не знаю. Не знаю, что бы я сделал, отправляясь в газовую камеру. Вероятно, тоже бы взял с собой свою коробку.
И, повернувшись ко мне, усмехнулся шутливо. Я увидел, какой он усталый и невыспавшийся.
— Думаю, даже если б меня везли в печь, я бы верил, что по дороге что-нибудь случится. Держался бы за эту коробку, как за чью-то руку, понимаешь?
Он отошел от окна и, сев за стол, велел стащить с койки следующего больного — нужно было к завтрашнему дню подготовить группы выздоравливающих для отправки в лагерь.
Больные евреи наполнили вашраум криком и стонами, порывались поджечь помещение, но ни один из них не осмелился пальцем тронуть санитара-эсэсовца, который сидел в углу, полузакрыв глаза, и не то притворялся, что дремлет, не то и вправду дремал. Поздним вечером в зону въехали мощные крематорские грузовики, появилось несколько эсэсовцев, евреям было приказано оставить все в вашрауме, и санитары принялись швырять голых людей на машины, пока в кузовах не выросли груды тел; с плачем и проклятьями, освещенные прожекторами, люди уезжали из лагеря, отчаянно цепляясь друг за друга руками, чтобы не слететь на землю.
Не знаю почему, в лагере потом долго рассказывали, будто ехавшие в газовые камеры евреи пели на своем языке какую-то душу переворачивающую песнь, понять которую никто не мог.