От солнечного света, брызнувшего в глаза, она зажмурилась и чихнула. Слишком уж контрастировал он со сложным, таинственным, непонятно откуда исходящим освещением внутри Каза Батлё.
– Будьте здоровы, – сказал Виталий. – Да, вы правы: никакой альбом, ни один из многочисленных фильмов о Гауди не дает настоящего представления о том, что он такое.
Они гуляли до самого вечера – на гору Монжуик поднялись уже в темноте. Город, выплеснувшийся к морю лавиной огней, поражал и радовал красотою.
– Виталий, спасибо вам. Вы показали мне Барселону самым чудесным образом, – сказала Глаша.
– Это заслуга Барселоны, а не моя – то, что она вам понравилась, – улыбнулся он.
– Все же и ваша не меньше, – улыбнулась в ответ Глаша.
– Ловлю вас на слове, – сказал он.
– То есть? – не поняла она.
– Раз я оказался неплохим гидом, вы позволите мне показать вам и другие красоты Каталонии, – объяснил Виталий. – И Москвы, – тут же добавил он.
Возражать было бы глупо. Да и не хотелось Глаше возражать.
Вот потому-то три недели, окрасившие ее кожу в цвет темного золота, она провела, словно под волшебной лупой разглядывая побережье. Виталий поворачивал эту лупу перед ее глазами легко и незаметно.
– «Там Зевес подкручивает с толком драгоценною рукой краснодеревца замечательные луковицы-стекла – прозорливцу дар от псалмопевца», – сказала она однажды, когда они любовались очередным прекрасным видом с очередной из бесчисленных прибрежных гор.
– Мандельштам так же точен, как и загадочен, – улыбнулся Виталий.
Цитаты были для него не решеткой, загораживающей мир, а стройным лесом – лучшим, из чего этот мир состоит.
И его присутствие за эти три недели сделалось для Глаши если не совершенно необходимым, то все же естественным и привычным.
Москва встретила дождем и туманом. Контраст с испанским солнцем был так разителен, что дождь показался не самым обыкновенным природным явлением, а знаком тоски и уныния.
Может быть, Виталий заметил, как изменилось Глашино настроение. Во всяком случае, все время, пока ожидали багаж и стояли в очереди на паспортный контроль, он не пытался втянуть ее в разговор. Молчать этот человек умел так же естественно, как разговаривать; это достоинство невозможно было не оценить. Как и все другие его достоинства, впрочем.
И с той же простотой и естественностью, когда вышли наконец из здания аэропорта, он сказал:
– Давайте посидим где-нибудь. Выпьем кофе.
Глаша почти обрадовалась его предложению – в той мере, в какой могла она сейчас испытывать радость.
Она не любила и даже боялась вот этих последних минут перед любым расставанием – когда становится неизбежным обрыв жизни, которая пусть и на краткий срок, но стала привычной, наполнилась милыми мелочами, повседневными подробностями. Глаша жалела о том, что такой вот обрыв неизбежен в жизни вообще, не применительно к Виталию, но теперь именно он попал в сферу ее сожаления, и она обрадовалась тому, что он хочет отодвинуть неприятную минуту, сгладить расставание.