Если мы не разговаривали о быках, то тренировались. Каждый по очереди играл роль животного, вооружившись парой деревяшек вместо рогов. Наиболее подвижные делали вид, будто втыкают бандерильи. Те, кого соглашались везти на себе более крепкие друзья, изображали пикадоров. И наконец те, кого вся компания считала самыми одаренными, становились главами этих воображаемых куадрилий и, насколько позволял мнимый бык, демонстрировали искусство работы с плащом. Даю слово, если нашим «натуреллам», «фаролам» и «молинетам» не хватало технического совершенства, то, во всяком случае, они свидетельствовали о бойцовском темпераменте. Стоит закрыть глаза, как я переношусь на тридцать лет назад и вижу себя мальчишкой: вот я гордо выгибаю торс под благодатным севильским солнцем, вздымаю тучи пыли на берегу реки и раскланиваюсь с победоносным видом, дабы сорвать аплодисменты девочек. А те, накинув на головы платки и тряпки, стараются походить на закутанных в мантильи прекрасных сеньорит, в дни корриды проезжающих по улицам в каретах. Одной из тех девочек была Консепсьон, и я уже тогда ее любил…
По-моему, я всегда любил Консепсьон. Сколько ни роюсь в памяти, не могу припомнить, чтобы кто-то еще когда-либо затронул мою душу. Ни до ни после. Она тоже была ко мне привязана, и, наигравшись, мы возвращались домой взявшись за руки, подражая героям наших грез. Прохожие подсмеивались над нашей детской серьезностью, а старики-соседи говаривали: «Эти двое любят друг друга! Вот увидите, в один прекрасный день они встанут рядышком на колени в церкви Святой Анны… Vayan con Dios, muchachos!»[4].
Но в церковь Святой Анны повел Консепсьон Луис…
Однако в те далекие времена о Луисе еще и речи не было. Я провожал Консепсьон к отцу, бакалейщику на калле[5] Кавадонга. Добряк сочувствовал нашей взаимной нежности и, если в лавке не было никого, кроме двух-трех завсегдатаев, весело кричал:
– А вот и наши enamorados[6] вернулись! Ну, когда свадьба?
– Когда вырастем, — отвечал я с непоколебимой уверенностью ребенка.
И под общий хохот (а порой и слезы умиления, коли поблизости оказывались женщины) папаша Манчанеге заключал:
– Тогда поцелуйтесь и храните друг другу верность, малыши!
И я, ничуть не стыдясь, обнимал Консепсьон и целовал в обе щеки. Что ж, я-то сумел сохранить верность.
В двенадцать, в четырнадцать, в шестнадцать лет всегда и везде, будь то праздник или обычная прогулка, Консепсьон шла рядом со мной. Она любила быков, потому что их любил я, и немало гордилась тем, что я хочу стать тореро. С возрастом наши тренировки становились все сложнее, и часто, вытирая пот с моего разгоряченного лица, Консепсьон говорила: