Герман опустил голову. Когда они подъезжали к Юнион-сквер, Тамара попрощалась с ним. Он встал, и они поцеловались.
"Думай иногда обо мне", — сказала она.
"Прости меня!"
Тамара поспешила выйти. Герман снова сел в тускло освещенный угол. Ему казалось, что он слышит голос отца: "Ну, я спрашиваю тебя, чего ты достиг? Ты сделал себя несчастным, и всех остальных тоже. Мы стыдимся тебя, здесь, на небесах".
Герман вышел на Таймс-сквер и переел на другую линию. От станций до улицы, где жила Шифра Пуа, он шел пешком. Кадиллак рабби занимал практически всю заснеженную улицу. Все лампы в доме горели, а автомобиль, казалось, светился в темноте. Герман стеснялся входить в этот сияющий дом с бледным лицом, замерзшим красным носом, в своей жалкой одежде. В темноте под навесом он стряхнул с себя снег и потер щеки, чтобы придать им цвет. Он поправил галстук и платком насухо вытер лоб. Ему пришла в голову мысль, что рабби, скорее всего, не нашел в статье никаких ошибок. Это был только предлог, чтобы вмешаться в дела Германа.
Первое, что бросилось Герману в глаза, когда он вошел в квартиру, был огромный букет на комоде. На накрытом скатертью столе стояла, возвышаясь над печеньем и апельсинами, двухлитровая бутылка шампанского. Маша была уже под хмельком. Она громко разговаривала и смеялась. Она была в праздничном платье. Голос рабби гремел. Шифра Пуа на кухне пекла пироги. Герман слышал, как шипит масло, и чувствовал запах поджаривающегося картофеля. Рабби был в светлом костюме и казался гигантом в этой узкой и низкой квартире.
Рабби встал и одним-единственным большим шагом подошел к Герману. Он хлопнул в ладоши и громко выкрикнул: "Мазел тов, жених!" Маша поставила стакан. "Вот он, наконец!" И она показала на него и затряслась от смеха. Потом она тоже встала и подошла к Герману. "Не стой у двери. Здесь твой дом. Я твоя жена. Все принадлежит тебе!".
Она бросилась к нему в объятия и поцеловала его.