— Не сразу, не так скоро! — поспешно прервал меня Бородин. А Пушкин вдруг высказал мысль, что теперь, после опыта с ним, не попробовать ли ученым воскрешать целые группы из одного исторического времени и населять ими заповедники. Тогда в народе соединятся не только люди разных сословий, но и поколений. Правда, это совершенно разрушит и математическое, и житейское представление о времени прошедшем и настоящем. Но хорошо было бы… Он бы хотел до этого дожить… — Бородин очень внимательно прислушивался.
— Это был бы говорящий и мыслящий музеум для вас всех, — Пушкин как-то иронически хохотнул, запрокинув кудрявую голову, и я ощутил всей кожей, как одиноко, как жутко и больно ему на просыпающихся улицах столицы, которые он мысленно населял призраками своего времени.
И догадал меня черт, не спросясь Бородина, остановить машину перед особняком Шевырева со старым памятником Гоголю. Пушкин сразу же обрадовано узнал дом.
— А это кто, узнаете?
Выпуклые глаза скользнули по склоненной бронзовой фигуре и вспыхнули. Он оторвал от руля мою руку, стиснул ее, вскочил и задохнулся: «Гоголь!» И заметался, не умея открыть дверцу машины. Бежать! К Гоголю! Он хотел обнять, хотел ощутить хоть бронзовую плоть современника, рвал и толкал непослушные рычаги. Куда девалась присущая ему светская выдержка! Врач с заднего сиденья сказал недовольно: «Ну, если так волноваться, — мы повернем обратно!» — И впервые гневно закричал Пушкин: «Я не школяр, милостивый государь! Смеете ли запретить мне, живому, настоящему, как пытаетесь меня уверить, волнение при виде друга… Его при жизни мне больше не…»
— Голубчик, Александр Сергеевич! — завопил Бородин, злобно покосившись на бестактного доктора. — Он же не как наставник, а как врач… Я не узнаю Вас, милый. Я ведь предупредил, что понадобится мужество! Вам предстоят еще более сильные впечатления! — и, вырвав флакончик из рук врача, дал Пушкину понюхать содержимое. На деле Бородин был рад: мы знали, Пушкин был вспыльчив. Еще одна черточка прорезалась. Я запомнил, как затрепетали крылья носа, побелели губы, кровью налились потемневшие глаза, как гордо вскинулась голова. На желтоватой коже проступил чугунно-фиолетовый оттенок, подобно тому, как из-под лиссировки в живописи проступает подмалевок.
— Бесчувствие не есть мужество, Николай Степанович, — успокаивался Пушкин. — Однако слушаю и повинуюсь. Прошу извинить, — сухо поклонился в сторону врача. — Так хотелось подойти…
— Да Вы успеете это сто раз потом. Я, напротив, с радостью наблюдаю в вас проявление истинного чувства. Но только нам надо спешить. Москва просыпается, на улицах толчея будет, и Вы толком ничего не увидите.