— Что-то как-то...
— Сомневаешься?.. Собака лаяла на него: в присутствии понятых. Раз... Да на нем лица нет! У меня чутье... Как он попал в чужую квартиру?..
— Да, действительно...
— Два... Про какое-то свидание и мифическую знакомую — явная ложь. Три... Ну?
— Все правильно. Все правильно, но психологически не сходится... Садистское, зверское убийство, и... не тот тип. Нет.
— Тот — не тот!.. Ты знаешь, какие сейчас слухи пойдут? Уже пошли, пока мы тут рассуждаем. А на нас с тобой сверху колотушки нам по башкам?..
— О, и не говори.
— Во-от. А тут — пожалуйста, уже раскрыто. Преступник обезврежен. Передаем в суд. Все! Дело начато и закрыто дело. Молодцы!.. Представить к званию! выдать премию в размере!.. А? Понял? Все понял? Главное, поверь, у меня ни малейшего сомнения. Он. Мерзавец!.. — Гусев повернулся к милиционеру, который протянул ему лист бумаги и сообщил, что передали из следственной части. Прочитал, повеселев, протянул милицейскому следователю: — Пожалуйста, обещанный свидетель. Колосков Евгений Романович. Адрес, телефон, все, что надо. Достаточно одной детали от него. Я думаю, вызови его по месту жительства в отделение... К тому времени с убийцей более или менее прояснится. Если окажется, что он с ним знаком — это было бы прекрасно. Ну, ты понимаешь?..
В понедельник, возвращаясь с работы, Евгений Романович открыл почтовый ящик и взял в руки серовато-желтый бумажный прямоугольник — повестку из милиции. У него оборвалось в кишках, страхом зажало дыхание. Он поднялся наверх, вошел к себе, и все еще, сжимая в руке повестку, глядел в нее и не мог прочесть ее содержание. Он плохо соображал; в груди и в животе беспрерывно обрывало и обрывало. Наконец, он смог прочесть, что его вызывают на следующий день к девяти утра, в случае неявки... далее перечислялись угрозы.
Да что же это такое! разозлился он. Да чего я всегда боюсь! До каких пор! Что я? раб? крепостной? Каждого шороха боюсь!..
Он еще раз перечел повестку, и опять оборвалось в кишках. Разозлиться как следует не получалось — страх, один только унизительный страх переполнял его. Осознание своего унижения тоже не помогло: гордость не бунтовала, целиком подавлена была природным его, инстинктивным страхом. Он всю жизнь всего боялся. Настроение было испорчено до конца вечера и на ночь, он плохо спал, ворочался, возвратилась бессонница: забывался ненадолго, а просыпаясь, тут же вспоминал; и опять зажимало обручем сердце, тяжело давило на грудь.
Ему надо было идти в милицию — по повестке — неизвестно по какому делу, и это, несмотря на то что он абсолютно был уверен в своей невиновности в последние дни, в последние годы и десятилетия жизни своей, — устрашало, буквально разрывало сердце Евгению Романовичу. Он был из тех, не таких уж и редких, людей, которые вздрагивают от чужого взгляда, пугаются встречи с милиционером на улице, непредвиденного вызова к начальству, и им постоянно кажется, что они могут каждую минуту попасть в беду. Они живут словно закрепощенные страхом не там ступить, не то сказать или даже подумать, и медленно угасают, не причинив, возможно, зла никому, но и не вмешиваясь никогда и ни во что ради предотвращения зла. В самом деле, для них как будто не отменено крепостное право по сей день, они проживают жизнь с крепко втянутой в плечи головой и настороженным, боязливым взглядом подневольного, замордованного раба, опасающегося высовываться из своей раковины, — незаметного, робкого, безропотного.