Судя по всему, к песьему сословию у Репки было весьма дурное отношение…
Хромой угрюмо качнул кудлатой головой. Он бы тоже хотел знать – отчего ? Но спросить было не у кого, приходилось искать собственное объяснение. И он нашел это объяснение – самое простое и очевидное, на мужской взгляд.
– Сам посуди, – сказал хромой елико возможно рассудительно, – ну как государь мог ее ко груди прижать, когда ехал со своей супругою? Разве потерпела бы царица такое оскорбление? Разве можно ее прилюдно унизить? Никак нельзя! Но вот увидишь – лишь только государь с людских глаз сокроется, он тотчас призовет к себе Манюню, и тогда гляди берегись: тебе за непочтение к ней не поздоровится!
Репка поморгал своими узенькими глазками, пожевал губами, как бы в раздумье, а потом оживленно воскликнул:
– А ведь ты снова врешь! Кабы все было так, как ты разумеешь, разве отдал бы государь приказ: гоните-де эту девку прочь и даже близко к табору не подпускайте!
Несколько мгновений хромец тупо смотрел на Репку, а потом выбранился так, что даже у видавшего виды болдыря[48] заложило уши.
– О! – возопил он радостно. – А ведь я тебя знаю! Ты небось Заруцкий!
Хромой глянул на него дикими глазами:
– Я и верно Заруцкий, однако откуда ты меня знать можешь? Мы с Манюней из табора чуть не два месяца как ушли по делу государеву. А ты здесь всего лишь месяц. Я тебя в глаза не видел, да и ты меня не встречал. Как же признал?
– Видеть не видел, это верно, – охотно согласился Репка. – Зато наслышан о твоей милости немало. Людишки твои часто тебя добрым словом поминают, особливо когда надобно драчунов разнять либо кого-то к евонной матери послать. Атамана Заруцкого, бают, ни с кем не спутаешь, он один такой: в плечах-де косая сажень, кулачищи пудовые, ростом и статью что дубок могутный. Вот только слова не было молвлено, что ты, Иван Мартынович, колченогий… – озабоченно поглядел Репка на атаманову клюку.
– Сам ты колченогий, – устало огрызнулся тот. – Говорено же, были мы с Манюней в отсутствии по делу государеву, там и приключилась со мной беда: ногу сломал. Чуть не два месяца недвижно провалялся, кость никак срастаться не хотела, хоть плетьми ее, заразу, стегай, да она ведь не лошадь, спорей не побежит. Манюня со мной вся измаялась, я уж ей говорил: брось ты меня, поспешай в Тушино – так нет, не бросила. А может, коли бросила бы…
– Да какая разница? – разомкнула наконец уста Манюня, доселе молчавшая мертво. Впрочем, голос ее мало походил на голос живого человека – это был некий слабый шелест. Да и сама она выглядела так, что краше в гроб кладут: на глазах осунулась, побледнела, даже зеленые глаза, чудилось, выцвели. – Раньше надо было спохватиться, раньше! Нельзя было мне вообще от него уходить, нельзя было тебе верить! Тебе главное было – Маринку для себя добыть, а моя печаль – что она тебе? Голову заморочил мне: я-де Маринку у него отниму, он-де снова ко мне воротится! И что? Как отнимешь? Теперь повенчаны они, а что Бог соединил, человек не разлучит. Теперь у него подлинная царица есть, я ему без надобности. А все потому, что тебя послушалась, тебе поверила!