Я человек эпохи Миннезанга (Големба) - страница 49

Колдуя, торжествуя и греша,
ликуя, шарлатаня и шаманя,
он был как призрак на киноэкране,
Солнцеворота звонкая душа!
Когда в душе поселится талант,
уют не осеняет человека.
Он поднял – поэтический Атлант –
живое бремя Середины Века,
он эту ношу на себя взвалил,
большой, широкогрудый, крепкоплечий, –
груз разочарований и увечий,
смятений, расставаний и могил.
Груз радостей, надежд. Печалей бремя.
Спортсмен, и книгочей, и эрудит,
чьим голосом заговорило Время,
кого само Забвенье пощадит.
Приходит ночь и тихо лампы тушит
на старомодном письменном столе;
душа живет не в ерунде частушек –
в поэмах строгих, в горном хрустале.
Душа живет в ямбическом походе.
В нейтронах. В атомах. В любом из нас.
О, на каком прозрачном пароходе
плывет она в Грядущее сейчас?
Она, запечатленная в граните,
к нам, к людям обращается окрест:
«Запомните – во мгле не затемните
мой краткий облик, мимолетный жест!»
Темнеют строф шершавые поковки,
меня он призывает на совет,
и на стеклянной крыше Третьяковки
горит самосожженческий рассвет.
И я, прозаик с тусклых побережий
(гори, рассвет, гори и розовей!),
ловлю его застенчиво-медвежий,
дремучий взгляд из-под ночных бровей.
Рассвет всей глыбой впаян в четкость линий,
махиной всей вмурован в грозный быт.
В рубахе трикотажной темно-синей
передо мной Поэзия сидит.
Рассветным алым пламенем багрима
и все-таки белее полотна,
вдруг Мастером становится она,
раскуривая сигарету «Прима»
у настежь растворенного окна.

«Есть у каждой поры свой особенный норов…»

Есть у каждой поры свой особенный норов.
Между тем об заклад я побиться готов:
это было в Эпоху Чернильных Приборов,
на исходе тридцатых, разъятых годов,
где цвели виршеплеты, экстазы надергав,
рифмы сложные выстроив в поте лица…
Сколько было, друзья, не английских Георгов,
а восторгов по поводу выеденного яйца!
Подымала эпоха на флаг свой планшайбы –
усмотри некий блюминг и вмиг опупей!
И из каждой, трагически тонущей, лайбы
сорок тысяч вымучивалось эпопей.
Жизнь и смерть отошли на потребу зевакам,
с разужасных плакатов глядел супостат, –
с высочайших небес леденеющим знаком,
восклицательным знаком летел стратостат.
Сотворяли Дейнеки постыдные фрески, –
наперед уже было всё как есть решено, –
и в отчаянном шорохе, громе и треске
звуковое, как ересь, рождалось кино.
И звучали акафисты столь велегласно,
что и вчуже того устыдиться не грех, –
до того уж всё было трагически ясно, –
что и слезы не в слезы, и хохот не в смех!
Саблезубая летопись дачных заборов, –
и – сегодня, сейчас – торопливо воспеть…
Это было в эпоху Чернильных Приборов,
где роскошный нефрит и постылая медь.