К Байрону меня приобщила Марина Георгиевна Маркарьянц, учительница английского языка, которая, будучи любительницей литературы, приносила в школу своим любимым ученикам редкие или запретные тогда книги, например Анну Ахматову. Марина Георгиевна устраивала литературные семинары. На одном из них по ее совету я выступил с докладом о творчестве Байрона. Шел 1949 год, и надо было иметь определенную смелость говорить не о Фадееве или Шолохове, а именно о лорде Байроне. Это был мой первый литературоведческий опыт, о качестве которого уже ничего не скажешь: не сохранился. Но, готовясь к выступлению, я начитался Байроном всласть. Он мне нравился. Нравится и теперь.
И как справедливо писал М. Дубинский в книге «Женщины в жизни великих и замечательных людей» (она вышла в 1900 году в Санкт-Петербурге и переиздана уже в наши дни):
«Нет, пожалуй, ни одного великого поэта, который был бы так родственен русскому духу, как Байрон. Это почти русский поэт. Он писал пером Пушкина, водил рукой Лермонтова. Он царил в наших гостиных двадцатых и тридцатых годов, разочарованно зевал под маской Онегина, беспокойно блуждал по Руси под плащом Печорина и с негодованием метал громы устами Чацкого на балу у Фамусова. Он и теперь еще продолжает носиться со своей вечной тоскою по захолустным уголкам нашего обширного отечества, ничего не забыв и ничему не научившись. Даже его отрицательное отношение к своей родине — в какой-то степени наше отношение, потому что мы, как и он, не любим своекорыстной Англии, потому что, прикрывая громкими словами свою ненасытную алчность, она и в нас, как в великом творце Чайльд Гарольда, всегда будила чувство стыда и негодования, которых не заглушить никакими фразами о свободе, труде и цивилизации…»
Ах, этот байронизм! Вечно изводящая тоска. Разъедающая хандра. Гнетущее разочарование. И полнейший дискомфорт в душе. Откуда он? Сам Байрон пытался разобраться в своих эмоциях и записывал в дневнике 5 января 1821 года:
«В чем причина того, что всю мою жизнь я был более или менее ennuye (скучающий — франц. — Ю. Б.)? И что сейчас, пожалуй, даже меньше, чем в двадцать лет, насколько я помню? Не знаю, как ответить на это, но полагаю, что дело в каких-то врожденных свойствах; по этой же причине я просыпаюсь в дурном расположении духа — и так уже много лет. Умеренность в еде и усиленные физические упражнения, к которым я по временам прибегал, почти ничего не изменили. Больше помогала сильная страсть — под ее прямым воздействием я бывал странно возбужден, но не подавлен.
Доза солей вызывает у меня кратковременное опьянение, подобно легкому шампанскому. А вино и другие крепкие напитки делают угрюмым, даже свирепым — но молчаливым, замкнутым и не склонным к ссоре, если со мной не заговаривать. Плавание также вызывает у меня подъем духа, но обычное мое состояние — подавленность, которая усиливается с каждым днем. Это безнадежно; ведь я теперь даже менее ennuye, чем в девятнадцать лет. Заключаю так из того, что мне тогда не нужны были азартная игра, вино или какое-нибудь движение, иначе я чувствовал себя несчастным. Сейчас я научился хандрить спокойно и предпочитаю одиночество любому обществу — кроме общества дамы, которой я служу. Но что-то заставляет меня думать, что я — если доживу до старости — „начну умирать с головы“, подобно Свифту. Однако я не так страшусь идиотизма или безумия, как он. Напротив, я считаю, что некоторые спокойные формы их предпочтительнее того, что считается у людей здравым рассудком».