Я все еще стою в кулисе. Внезапно на подмостках погас свет. Начались перестановки для следующей картины.
Через минуту мой первый выход на профессиональную сцену. Машинально плотнее натягиваю белые перчатки. В сознании – шлейф вдохновения после репетиции, нетерпение – скорей, скорей к нему, с которым знакома всего два часа, и как ёж под череп – мысль: почему мое первое свидание с ним, которое так перевернет всю нашу жизнь, должно состояться именно на сцене? На сцене театра оперы и балета в Риге? Почему?
– Иди! – громким шепотом опять сказала Судьба голосом Елизаветы Абрамовны Забелиной. И толкнула меня в спину.
Я как будто выпала из темного небытия в свет и наткнулась на одержимого американского мальчика в красной кепке с большим козырьком, с глазами цвета синьки. Холден бросился мне навстречу: «Салли, как хорошо, что ты пришла! Ты великолепна, Салли… Если б ты знала, как я ждал тебя!»
Он был так возбужден, что последнюю фразу повторил три раза, давая мне понять, что ждал не Салли Хейс, не актрису, исполняющую роль Салли, а меня, существо, которое ему вдруг стало близким и необходимым.
– Салли, Салли, я влюблен в тебя как ненормальный! – упорно повторял он, несколько раз до боли сжав мои руки. Это было уже совсем не по пьесе. Тут я должна была встать – он меня не отпускал.
– Салли, Салли, ты единственное, из-за чего я торчу здесь!
Сколько скорби было в его голосе, скорби, которая таилась где-то глубоко внутри. И вот конец сцены, моя реплика:
– Скажи, наконец, что ты хочешь?
– Вот какая у меня мысль… У меня есть немного денег. Будем жить где-нибудь у ручья… я сам буду рубить дрова. А потом когда-нибудь мы с тобой поженимся. И будет все как надо. Ты поедешь со мной? Ты поедешь?
«Куда угодно, закрыв глаза, за тридевять земель», – молнией пронеслось в моем сознании, а Салли Хейс ответила:
– Да как же можно, мы с тобой в сущности еще дети!
Это по пьесе, а в жизни мы были в самом расцвете. Ему было 25, а мне 22 года.
– Ты поедешь со мной? – умоляюще спросил Холден и уткнулся головой в мою грудь.
Через 21 год на этой же сцене за кулисами он будет умирать на моих руках, бормоча в бессознании: «Голова… голова…» И в последний раз закинув голову, голову, в которой беспощадно рвался сосуд, увидит мое лицо и два глаза, в которых мольба о любви, о спасении его, меня, нас всех. Увидит, запечатлеет и возьмет меня с собой. А здесь, на земле, останется совсем другая «Танечка». Она покинет театр, построит дом, станет жить у ручья и рубить дрова. Все как он просил.
Ах, Сэлинджер, Сэлинджер, как вы врезались в нашу жизнь!