Пасторальная симфония, или как я жил при немцах (Кофман) - страница 34

— Что ж, тогда я скажу, что нахожу Шестую не менее, а может, и более значительной, нежели Девятая!

— То есть, если я правильно расслышал, «Пасторальная» значительней, чем Девятая? С ее великим финалом?

— Хорошо, слово «значительная» мне тоже не нравится... Как бы вам объяснить? Все дело в том, что Девятая обращена к людям, а в Шестой мы общаемся с природой. Но природа больше людей; мы — крошечные и не самые привлекательные ее частички, и все наши рефлексии, метания и философствования — ничто по сравнению с молчанием или голосами природы. Я сказал что-то новое?

— Вы сказали прекрасно, но могу ли я попросить вас говорить чуть погромче — в записи могут быть пробелы... И все же, знаменитый хоровой призыв «Обнимитесь, миллионы!» в исполнении трехсот или четырехсот человек — сравним ли он с финалом Шестой, где одинокий пастух играет на своем рожке? Для, простите, коров?

— Молодой человек, результат-то разный! Этот замечательный наивный призыв уже двести лет звучит впустую! Миллионы все более разъединяются, а коровы, кстати, наоборот!

— Маэстро, я уверен, что ваш ответ не оставит радиослушателей равнодушными... Вы сейчас говорите как исполнитель или слушатель?

— Как слушатель. Еще раз признаюсь, что голос одинокого рожка способен мне сказать больше, чем четыреста человек, даже если они поют очень громко.

— Благодарю вас, господин генеральмузикдиректор, и желаю большого успеха в Японии. Я знаю, японцы умеют слушать одинокие голоса и тишину.

42.

— А знаете ли вы, маэстро, что за пультом этого оркестра стоял Рихард Штраус? — Гюнтер Гросс, насквозь больной одутловатый ветеран с неестественно выпуклым животом, неожиданно тонкой шеей и еще более неожиданной детской улыбкой, любит говорить мне приятности. — А теперь вот стоите вы! — он радостно смеется, будто совершив открытие для себя самого.

Распахнутый по-детски смех переходи в стон: Гюнтеру пересадили печень, и с ней, чужой, что-то не ладится. Громко стеная, он медленно опускается в плетеное кресло у столика, выставленного на солнышко хозяином греческого ресторана. В доме напротив Оперы три ресторана: турецкий, греческий и китайский, но мы предпочитаем греческий — за нетривиальное радушие, обязательную стопочку узо и, может быть, за то, что хозяин разносит блюда наравне с официантами.

— Пива мне, дорогой! — кричит Гюнтер через плечо и весело подмигивает.

— Можно ли вам пиво? — осторожно осведомляюсь я.

— Ах, мой маэстро, мне теперь все можно! — Гюнтер вновь смеется, его нездоровый, будто вспухший живот опасно трясется. — Я переиграл все, что можно сыграть на кларнете, и не по одному разу. Я играл с Челибедаке и не позволял ему на меня кричать. Я играл даже с Паулем Хиндемитом... нет, это был не я. Это был мой отец.