— Работа Чарусова? — спросил Размыкин подошедшего за солью Витязева.
— Так точно, — сказал Витязев и смутился — привычка. — Чарусов у нас художественная натура! То есть он думает, что он художественная натура. Он всегда требует, чтобы все было художественно. У нас даже сортир художественный.
— Это плохо? — спросил Размыкин.
— Это нерационально.
— Может, вы и правы, — произнес Размыкин. — Однако, знаете ли... Вот возьмите старые водонапорные башни на нашей Транссибирской. Все на высоком художественном уровне, двух одинаковых не найдешь. Или вот старые байкальские туннели — любо глянуть. А ведь тоже нерационально. Может, красота сама по себе уже рациональна?
— Не знаю. Об этом надо говорить с Чарусовым. Он много об этом рассуждает.
— И что он говорил?
— Минуточку! Посолить надо. Пойдемте.
Витязев уселся на чурку у костра и заколдовал над ухой. Размыкин смотрел на его точные, расчетливые движения, на сосредоточенное лицо, на большие уверенные руки, будто пытаясь понять, что же ему не нравится в этом отрепетированном, правильном человеке.
— А где Перевалов? — поинтересовался следователь, не найдя Алексея.
— Обабки ищет, — ответил из-за столика Архангел, — чего их в темноте шарить?
Следователь недовольно крутнул головой. Архангел тут же понял свою ошибку и закричал неожиданно красивым, сильным голосом:
— Леха-а! Перевалов! — звук прокатился по лесу, как по партеру.
Размыкин хотел крикнуть «бис», но не успел: чуть в стороне сразу же отозвался Алексей.
— Ладно. Пусть его, — остановил следователь участкового.
— Так вот, — начал Витязев, обсушив на костре ложку и пристроив ее на специальную полочку у рогульки. — Чарусов несколько помешан на мировой гармонии. Для него в природе в ее прекрасно и художественно. Когда пытаешься возразить ему, он применяет запрещенные приемы: переходит на личность, а потом добивает.
— Это вызывало между вами трения? — спросил Размыкин.
— Никогда. Он ведь не убеждает, а разъясняет, — насмешливо растягивая последний слог, ответил Витязев. — Но пользуется посылками, приемлемыми только для него самого. Поэтому какие трения? Мы сюда собрались не отношения выяснять, а отдыхать. Спорить, конечно, спорили. Но до трений не доходило. Здесь никто никого не держал, каждый мог уйти, когда ему заблагорассудится, мог работать, мог дурака валять.
— Интересно, — заметил Размыкин, — в общем, наивный коммунизм. А почему же больше все-таки работали? Вон сколько сделали! — кивнул он на сруб, там, в еще золотом свете зари, приткнувшись к углу, уже блаженно спал эксперт, прикрыв лицо шляпой, так что виден только приоткрытый рот и мухи около него.