— Не понимаю, какого он лешего полез в писатели? — сказал Размыкин, — Ему надо было в философы! Какая-то заумь, мистика.
— Какая уж тут мистика? — возразил Витязев. — Никакой мистики. Разве мистика то, что вот в вашей, Анатолий Васильевич, следовательской душе живет глубокое убеждение, что убивать преступно, воровать скверно, а врать гадко? Разве не так? Ну а почему в писатели? Я тоже спрашивал его об этом. Он отвечал шуткой, что-де для философа у него слишком мало ума и мыслительной культуры. Ты знаешь, что искусство есть форма познания? — спросил он потом уже серьезно. — Это и коза знает. А вот почему-то коза не хочет признать истинности этого познания: «а, искусство! — это так себе — сказочки!» А чаще всего сказочками оказываются самые что ни есть научные теории. Вчера эта теория была верной, сегодня устарела... Ну, тут он, конечно, прав в чем-то. Но слишком категорично. Он даже договорился до того, что всякое новейшее научное открытие объявлял новейшим заблуждением, в то время как истины, открытые искусством, старению не подлежат. Я уже говорил вам, что собственно писателем Чарусов себя не считал. Нельзя же считать гончара скульптором. Он даже оскорблялся, когда Владимир Антонович колол его этим словом, как оскорблялся, например, я, когда называл меня генералом, — я в своем звании на месте. Несколько раз Чарусов заявлял, что неплохо бы заняться литературной критикой, но тут же отказывался от этой мысли, ссылаясь, на ослабленную память и малую начитанность. А критик из него, думаю, был бы хороший.
— Ну, ладно, — резко сказал Размыкин. — А какое отношение имеет вся эта философия к нашему делу?
— Но вы же просили меня и Владимира Антоновича рассказать все о Чарусове! Вот мы по мере сил и стараемся. Без этого, как вы изволили выразиться, философствования Чарусова не было. Это было его жизнью, работой, нормой поведения, если угодно.
— Никогда не поверю, что человек может быть таким занудой. А еще говорите, его женщины любили! Да они должны от него, как от анатомического муляжа, шарахаться!
— Это вы зря! Мы ведь не художники, мы не можем нарисовать его живым. Мы о самом характерном в его сущности... Занудой он никогда не был. Он был веселым и радостным. Даже скорей радостным, просто радостным. Любил шутить, анекдоты любил, только не сальные, не грязные, такие коробили его, — убеждал Витязев следователя, но тот, видно было, не верил этому. — Смеяться любил. Хохотать, как вот Владимир Антонович, не умел, а смеялся хорошо, как-то по-девичьи, чисто так... Меня эта радостность больше всего и привлекала в нем. Острил редко, но если случалось, то это было действительно остро, смешно, всегда в яблочко. И, надо, сказать, обидно. Владимир Антонович обижаться не успевал.