Завеса (Баух) - страница 132

Голубое с белыми облаками небо, округленное аркой над их головами, одновременно падало перед их величием ниц за их спинами и обнимало их простым, как сама природа, нимбом. Красочная легкость тканей, окутывающих фигуры всей группы, придавала особую летучесть и вольность всей фреске. Сила была именно в нежности и тонкости рафаэлевской кисти, передающей духовную мощь всех фигур.

Орман стоял, замерев и обомлев, перед этой фреской, как бы у края лестницы, по которой именно к нему вечно шли два этих великих философа. Он ясно и, можно сказать, безапелляционно понимал, что нет большего счастья, чем быть среди уймы окружающих учеников. Стоящие вплотную к Учителям, сидящие, возлегающие на ступенях ученики, массой своей не умаляли, а еще более выделяли эти две фигуры, казалось, несущие всю свободу человеческой души.

Оказывается, есть он, есть, существует феномен очищения и преображения.

Ощущение громадного пространства и в то же время его внутренней соразмерности, как бы стреноженной и сдерживаемой мощью храма, несло необыкновенную легкость и чистоту воздуха, которым хотелось надышаться на всю оставшуюся жизнь.

Теперь Орман знал, чего ему не хватало в его выступлении: этих трех реальностей, свернутых во всех феноменах единого духовного поля.

Доклад Ашера Клайна, больше касался критики французскими постмодернистами, по сути, его сверстниками, великой немецкой философии, ныне лежащей в развалинах. Немецкие философы, все еще не в силах освободиться от своих прошлых грехов, пребывающие в унынии, в припадке неполноценности вообще не признавали критики французских коллег, быть может, лишь виновных в преступной слабости своих правителей, слишком легко сдавших Париж германским солдафонам.

Немцы, как гиды в Ватикане, размахивали флажками имен германских философов-евреев Теодора Адорно, Эриха Фромма, Герберта Маркузе, бежавших от нацизма в Америку, и ставших ныне кумирами совсем недавно бесчинствовавшей в Париже молодежи.

Но позиции французских философов были гораздо сильнее, ибо они ни на йоту не были замешаны в том страшном варварстве, которое чуть не унесло весь мир в тартарары.

Клайн все это анализировал с точки зрения израильтянина, в общем-то, потомка стертого с лица Европы еврейства. И все же он был, как говорится, свой, западник, хотя ясно было, что уже назревал диспут вокруг им сказанного, судя по раздававшимся из зала репликам и волнующемуся председателю заседания, постукивающему молотком по столу.

Тут же на трибуне стоял человек иного мира, того самого, которому многие из них клялись в верности, как истинной заре человечества. Но мир этот их предал, оказавшись чудовищной черной дырой, поглотившей сотни миллионов ни в чем не повинных людей. Это было настолько страшно, что выше человеческих сил было в это поверить. Тем не менее, это было так.