Зрителями ведь стали не только читатели. Зрители — и те, кто находится по другую сторону “зазеркалья”. Мне как-то довелось листать во множестве старые, начала девяностых, подшивки толстых журналов. А потом — вечером того же дня — несколько свежих, выпущенных в последние месяцы книжек. Впечатление было разительное. Все вроде то же самое, но с неким смещением. Неуловимо изменились фундаментальные характеристики текстов, сам способ представления реальности в них. Вещи, человеческие эмоции, телесные ощущения даны слегка иначе, чем в произведениях, опубликованных десять лет назад. Мизансценированы. Расписаны для какого-то будущего кино. С избытком подробностей и деталей, весь смысл которых лишь в том, чтобы усилить эффект реальности. Не забыть упомянуть, как именно ощущала героиня сквозь подошвы дешевых босоножек камешки на проселочной дороге, чем утренний свет фонаря, лезущий в глаза, специфически отличается от вечернего света того же фонаря, лезущего в глаза, рассбыпать по страницам повествования, как вешки на дороге, мелкие приметы времени, чтобы “совпало” — вплоть до названий улиц, кафе, марок сигарет и брендов пива... Кузнецов, Гришковец, Геласимов, Горалик, Курицын, Бавильский... Их тексты, генетически не взаимосвязанные, выстраиваются в единую линию, единое направление.
Еще в конце девяностых наши издатели предпринимали попытки привлечь широкого читателя к качественной (не серийно-массовой) отечественной прозе. Но книги, входившие в соответствующие серии, казались в большинстве своем неактуальными, не соотнесенными ни с опытом литературной современности, ни с мироощущением современного человека.
То, что происходит сейчас, можно обозначить как появление новой беллетристики, впитавшей и переработавшей опыт литературного постмодернизма девяностых и делающей акцент на изображении изменившегося повседневного, на трансляции современного способа видеть и чувствовать мир. “Культурной нагруженности” литературы предыдущего периода, когда каждое слово несло в себе память о своих предыдущих жизнях в литературе и словно бы было предназначено для интертекстуальной интерпретации (пресловутый филологизм), она противопоставила своего рода “культурную разгруженность”, когда целое — сюжет, скажем, — может быть прочитано сквозь призму культурного архетипа (Филемон и Бавкида — и новелла “Зиганшн-буги” у Геласимова), но при этом — вполне самодостаточно, отдельные же части — детали, вещи — легки и увидены с точки зрения “обычного”, или даже “типичного”, современника (в случае Геласимова — как современность воссозданы шестидесятые). Словом, “новой беллетристикой” тщательно реконструируется и даже ищется как фокус повествования точка зрения пресловутого everyman’а, повседневного человека конца девяностых — начала двухтысячных, проживающего жизнь, как кем-то показанное кино.