Дом уже отапливался. С морозной улицы мы попали в теплынь, насыщенную запахом краски и мастики. Рамы, двери и особенно полы шелковисто блестели, жалко было наступать на них. Я отважился шагнуть на паркет и отразился в нем, как в воде.
Родители уже, оказывается, распределили, где кто будет жить. Сами они займут гостиную, хотя она и проходная,— в нее выходят двери и нашей, и бабушкиной комнат.
Проходная комната тещу не смущала:
— Господи, да мы ж свои! Ходите через нас сколько понадобится! Помиримся...
Нам отвели комнату квадратную, с золотистыми обоями, с широким окном — загляденье! Мы с Клавочкой, обнявшись, постояли у окна>; Отсюда был виден почти весь город, мы как бы парили над его огнями. За домом, а сверху казалось, что у самого дома, проходила трамвайная линия с остановкой в виде стеклянного киоска, его крыша напоминала крылья летящей птицы.
Вдоль линии тянулся молодой парк со строгими, прямыми аллеями, застланными искрящимся снегом. Над худенькими деревьями нависали фонари, словно поднятые медвежьи лапы, когда они собираются прихлопнуть кого-то.
Наконец-то моя чемоданная жизнь кончается! Мой чемодан, обшарпанный, по словам бабушки, «до мяса», служивший мне преданно как вещевой мешок солдату, пойдет теперь в отставку.
— Не верю, не верю, не верю,— прошептала Клавочка, подняв ко мне сияющее лицо.— Неужели это наша комната? А ты, Витя, веришь?
Я только покрепче прижал ее к себе, не в состоянии выразить то чувство, которое владело мною. А что, если это и есть то высшее состояние души, которое зовут нирваной? Во всяком случае, такого умиротворенного блаженства я не испытывал еще никогда в жизни.
В субботу мы переедем в новую квартиру.
В субботу...
А до нее рукой подать.
В пятницу всей бригадой мы задержались на работе: папимамин сынок Гошка, которому бригадир когда-то врезал между глаз, явился с повинной. Он ушел из бригады полгода тому назад, летал в это время, как вертолет над болотом, выбирая, где бы приземлиться, но так ничего и не нашел. Проел, промотал то, что дали ему родители, и вернулся домой, а оттуда к нам. Стоит, опустив голову, суда ждет.
Я был в отпуске, когда Гошка устроил спектакль: потребовал, чтобы Родионыч извинился перед ним на глазах у всей бригады. «Я,— говорит,—с фонпрем хожу, могу справку от медицины взять и подать в суд за избиение. Если извинишься, поставим на этом точку».
Родионыч не извинился. И слова не сказал. Только посмотрел Гошке в глаза так, как умеет смотреть только он, отвернулся и пошел себе.
А у паренька, видно, совесть проснулась: никому ничего об этом случае не сказал, но в бригаду больше не пришел. Взял расчет и скрылся.